Вспомнили, кстати, о Соне Синельниковой. Где-то она теперь? Вот уже больше двух недель прошло, как ее проводили, а писем все нет. Нина фыркнула и сказала:
— И нечего ждать, не напишет. У нее новая подружка завелась, ей и пишет.
— Кто подружка? — рассеянно спросила Клава.
— Да Гусиха! Говорят, до самой узловой станции ее провожала. Нашла себе тоже подругу!
— А тебе что до них? — спросила Лида. — Гусиха ей помогала еще на старом лагпункте, да и к нам сюда два раза приходила. Сонька будет свиньей, если ей писать не станет.
Клава встала и подошла к окну.
— Скучно здесь, — сказала она. — Посмотришь, а перед тобой серый забор. Надоело… И окна закрыты… Завтра выпишусь. Что они меня здесь держат? — Она сердито задернула марлевую занавеску. — А не отпустят — сама убегу.
— А верно, Мышка! — радостно всплеснула руками Нина. — Давай выписывайся, в лес пойдем. Хватит лекарствами пичкаться! Что ты, больная, что ли?
Клава оживилась, хотя напряженное выражение не сходило с ее лица.
— Все, пацаночки! Кончила я болеть. Завтра, как из пушки, выпишусь.
— Вот видишь, она совсем про часы позабыла, — сказала Лида, когда они вышли из стационара.
— Откуда ты знаешь, что позабыла? Может, помнит, да говорить не хочет. А ты заметила, Векша, какие у нее глаза? Будто думает все о чем-то, думает… Нехорошие у нее глаза.
— Отстань ты со своими глупостями! Думает… Ты бы попробовала три раза в день порошки принимать, посмотрела бы я, какие у тебя глаза стали.
Нина промолчала, но Лида поняла, что она осталась при своем. И когда они вернулись в барак, Лиде тоже стало казаться, что у Клавы глаза были нехорошими, и она о чем-то словно задумывалась.
В воскресенье все воспитанники колонии находились в приподнятом состоянии с самого утра, что немедленно сказалось на графике. Однако даже придирчивая Маша Добрынина ни одним словом не упрекнула девочек, а Горин, так тот вообще выражал недовольство, что Белоненко не мог устроить настоящий, полноценный выходной, которых давно уже не было в колонии. После обеда Антон Иванович и дежурные по столовой роздали всем обещанные лепешки и хлеб, и через тридцать минут колонисты под звуки баяна выходили из ворот.
Клава Смирнова шла в одном ряду со своими подружками и Мариной Вороновой. Глаза у нее были веселыми, и Нина шепнула Лиде, что «теперь все в порядке». Вместе со всеми пошли в поход и Галина Владимировна с Гориным.
— Какая уж там крапива… — сказал с сомнением комендант, проводив взглядом колонну. И Белоненко согласился с ним: вряд ли меню столовой обогатится в результате похода.
— Ну, я пойду к своей старухе, — сказал Свистунов, — а то она собирается на развод подавать…
Условились, что к семи часам вечера комендант придет в зону — встречать колонистов. Белоненко тоже было хотел пойти домой, но вспомнил, что совсем запустил свои «дневники», да и еще кое-какие дела надо было подогнать, и, пожелав коменданту счастливого выходного, направился к конторе.
Он достал свои тетради, бегло перечитал несколько страниц, и вдруг ему страшно захотелось бросить все дела, закрыть комнату и направиться в лес, туда, где теперь так весело. В конце концов, все это терпит: и записи, и ознакомление с последними приказами (все равно ничего нового там нет!), и обдумывание предстоящего разговора с секретарем парткома. Так вот за бумагами и весну не увидишь…
Весна… А приходилось ли ему по-настоящему видеть ее когда-нибудь? Он встал, подошел было к окну, но снова сел за стол, словно боялся, что весна не станет дожидаться, пока он пойдет ей навстречу, а сама ворвется в комнату, нарушит привычный порядок, перевернет, перепутает все, а потом умчится дальше — легкомысленная, задорная и непостоянная. А потом опять придется годами вытравливать из себя «лирику», как было уже однажды. Только тогда была не весна, а осень.
Белоненко стоял на перроне Северного вокзала и держал в своих руках узкую руку женщины. Совсем близко от своих глаз он видел блестящие, темные глаза, в которых дрожали слезы.
«Как только ты устроишься, я приеду… — говорила она. — Приеду обязательно. Теперь туда легко попасть — самолетом. Только, пожалуйста, — знакомая, милая улыбка тронула ее яркие губы, — только, пожалуйста, постарайся получить более или менее благоустроенную квартиру. И обязательно напиши, как там с овощами и фруктами… И потом — обязательно приемник. Там, конечно, их нет, я вышлю отсюда…».
А потом, скороговоркой, оглядываясь на окна вагона, об Алевтине Сергеевне, которую он напрасно «тащит с собой», о том, что это вызовет «ряд неудобств», и еще о чем-то, чего Иван Сидорович уже не слушал. Он смотрел в ее глаза и с беспощадной жестокостью выносил себе приговор. Ее он не винил — она не могла стать другой и никогда другой не была… Это только ему хотелось, чтобы она казалась другой.