За малахит, кроме обычной поденной платы, дается премия — по рублю с пуда. В общем, ежедневный заработок заводского рудокопа выражается от 80 коп. до 1 руб. 10 коп., но иные добывают 2 и даже 3 рубля в сутки.
— Теперь отдохните, — сказал мне мой провожатый, который, во время всей нашей прогулки по шахтам, отмечал в тетради неявившихся рабочих. Назад идти будет труднее… отдохните.
Пока я сидел на мокром бревне, рабочие выломали мне из скалы кусок малахита и просили взять на память. Я хотел дать им за это денег, но они отказались и еще раз подтвердили свой отказ.
— На память, мол… Может, когда, Бог даст, вспомнить придется.
Теперь этот кусок лежит передо мною на столе, и часто, глядя на него, мне вспоминается мрачное подземелье, куда не проникал никогда луч дневного света, вспоминаются глухие удары молотков и глухое падение разбитого камня на каменный пол, вспоминаются вялые, изможденные липа рабочих и их простые, добродушные слова: “На память, мол”…
Минут через десять мы отправились дальше. Опять потянулись коридоры, опять заныла согнутая спина, и снова пришлось то нагибаться, то подползать под низкие бревенчатые рамы и шагать по грязи и лужам. Наконец, явилась возможность выпрямиться во весь рост: мы подошли к лестнице.
— Отдохните и полезем!
Я с удовольствием разогнул спину, немного постоял, отдохнул и, следуя за своим спутником, взялся за ослизлую перекладину. Опять начались бесконечные лестницы, опять те же узкие площадки, та же жидкая грязь, по которой скользили руки и ноги; только подниматься было значительно труднее, нежели опускаться. Там были и свежие силы и сухая куртка, тогда как здесь приходилось усиленнее напрягать ручные мускулы и стесняться в движении, потому что одежда, насквозь пропитанная влагой и грязью, прилипала к телу, и после трех часов ходьбы с согнутою спиной чувствовалось изнеможение.
Усталость возрастала буквально с каждою минутой; к тому же от усиленного дыхания пересохло в горле, и хотелось воды. Руки еле держались за скользкие перекладины, ноги еле переступали. Отдыхая чуть не на каждой площадке и медленно приближаясь к выходу, мы взбирались по лестницам уже около получаса. Я задыхался.
— Долго еще?
— Пустяки! — небрежно отвечал мне спутник. — Сажен тридцать осталось!
По-здешнему, 30 сажен — пустяки, а для непривычного москвича — это целая Ивановская колокольня!
Я помню, когда оставалась уже одна, последняя лестница, и сверху падал уже бледный луч света, я изнемог до такой степени, что отдыхал на каждой перекладине и еле держался руками; в эту минуту за глоток свежей воды я отдал бы, кажется, половину жизни! Вот остается уже несколько аршин, несколько перекладин… Мой провожатый уже вылез и глядят на меня сверху, с твердой почвы, но руки мои перестают работать. Я хватаюсь за ступень, держусь за нее, но подняться уже не имею силы, дыхание мое прерывается, того и гляди, что опустятся руки, подкосятся ноги — и я полечу обратно по лестнице…
— С непривычка тяжело! — слышу я возле себя знакомый голос. — Ну, еще немножко!.. Еще!.. Еще!..
Я бессознательно лезу вперед, цепляюсь, словно раненый, за перекладины, и, наконец, меня берет за руку крепкая рука провожатого и извлекает из ямы.
Несколько секунд я сидел на полу, не имея силы подняться, потом, отдышавшись, нетвердыми шагами последовал за своим спутником и с трудом поднялся на какой-нибудь десяток порожков широкой лестницы и вышел на заводский двор, где ярко светило солнце, где дышалось снова легко и свободно. Вряд ли когда-нибудь я был так рад дневному свету!
Свежий воздух казался мне легким и ароматным, а голубое небо, зеленая трава на горе и белые облака казались необыкновенно гармоничною, необыкновенно прекрасною картиной!
Было уже 8 часов, когда я вернулся в контору, — следовательно, по шахтам мы бродили часа четыре. Сторож с добродушною улыбкой встречал нас на крыльце и спросил, прищуривая глаз:
— Чайку холодненького теперь, пожалуй, недурно?
Не дожидаясь согласия, он вынес мне стакан жидкого остывшего чаю, который я выпил почти залпом, я только тогда мог проговорить первое слово.
— Говорил, жарко будет! — упрекнул меня сторож — А еще раздеваться не хотели! Эна, какая грязь — нитки живой не осталось!
Он стащил с меня почерневшую от грязи и воды заводскую куртку, подал мне умыться, помог надеть пиджак и пальто и, поднеся еще стакан холодного чаю, хотел проводить меня до извозчика, но, вдруг что-то вспомнив, ударил себя ладонью по лбу.