Птицы вверху иногда сталкиваются, пищат, дерутся. Но люди правильными рядами тянут невода, тысячи веревок переплетаются, но всегда распутываются, без всякого начальника или распорядителя, так, сами собой.
Тут, вероятно, вложены столетия опыта, приспособления...
— Все идет кругом,—открывает заседание мудрец, похожий на Фауста,—все идет кругом. Все голова работает. Все обдумано. А все на своем месте.
— Вот, господин редактор, смотри,—приглашает меня Зверобой,—смотри и любуйся. Видишь, народу больше тысячи, бойко работают, а никто не зацепит, не мешает. Не то что у вас в России, затменный да закрепощенный.
—Почему же вы отделяете себя от России? — говорю я.—Вы тоже русские.
—Мы не от России дышим... впереди вода, сзади мох, мы сами по себе. Смотри, какой народ, молодец к молодцу, а ваш что, мякинник, а зерно в нем не представлено, он бы и вышел куда, тыкнулся, да свету не дают.
—Национальность! —вдруг торжественно произнес Зверобой.—Слово-то, слово-то я тебе какое говорю, а ведь нигде не учился. Знаю вот, что мы от Марфы Посадницы свободу имеем. Дружинник! Откуда такое слово? От новгородской дружины. Вот мы как свою страну и без науки знаем, до тонкости знаем. Нам и наука не нужна.
Эти слова были началом моего разочарования в Зверобое. Вчера же он воспользовался моим трудом для корреспонденции и вот уже сегодня почувствовал свою национальную гордость, отрицающую науку.
— Учиться же нужно, народ учить нужно...— начал было я...
Но в это время из правой группы поднялся маленький телеграфный чиновник, оперся на тросточку и, задумчивый, замер в созерцании океана. Его крахмальный воротничок привлек внимание всей левой.
— Вот видишь,—говорят мне,—видишь... Скажи, что в нем? Чернильная душа, а как нос задирает! Куды! Кто я, что я! Да ведь вся-то твоя душа в чернилах. Отставь тебя от службы —и пропал, а оставь меня в рубашке —найду дорогу. Потому что он людям служит, а я себе, обеспечиваю себя своей силой и умом. У меня свой наказ. Я весь в натуре.
— Близкозор! —сказал Зверобой.
—Муха в парусе,—заключил Фауст.
Я тоже не поклонник чернильных душ, но боюсь, что вместе с этим Зверобой отрицает и просвещение. Я опять повторяю, что народ учить нужно, что без этого нельзя...
—Ну, брат, нет... я тебе вот что скажу. У человека, как у птицы перелетной, вырабатывается свой ум. Оставь его так, все образуется.
—Народ —такое, дело,—соглашается Игнатий, — что вода в реке: запирай, она будет напирать...
— Капелька по капельке плотину прорвет,—подхватывает Зверобой.—Потому что народ —стихия. Слово-то, слово-то я тебе какое сказал!
—Стихию запрут,—говорю я.
—Ну, брат, нет, стихии должен покориться!
—Так век идет,—поддержал Фауст и рассказал, что у него было свое судно и он на нем возил по тысяче пудов семги и что его разбило и семгу унесло.
—И остался сиротой на веки вечные,—продолжал за него словоохотливый Зверобой,—Вон она! —показал он рукой на океан.—Лежит, хорошо. А как морянка задует да взводни через глядень стегать начнут... Нет, господин, стихии должен покориться...
Я еще раза два пытался направить разговор, как мне хотелось, но так и не удалось...
—Все осталось, все прокатилось, все потерялось,—заключил нашу беседу Фауст, и мы все поднялись посмотреть, много ли поймалось наживки.
Поймали множество извивистых змеек с фиолетовым отливом. Лов рыбы обеспечен. Завтра все эти люди двинутся в океан на первобытных беспалубных лодках.
Пока они будут «лежать на ярусах», может, как выражаются они, «набежать полоска», из нее дунет, и лодки, как это здесь очень часто бывает, пойдут ко дну.
—Нажить либо дома не быть! —говорит Фауст.
—Стихии должен покориться,—долго еще повторяет Зверобой.
Возвратившись в становище, мы весь остальной день насаживаем наживку на крючки. Дело, требующее большой ловкости. Насаживают больше специалисты мальчуганы, наживодчики и зуйки. Я учусь, но у меня выходит медленно. Назавтра мы сговариваемся вместе с Игнатием ехать в океан.
СТАРЫЙ КОРМЩИК
В спокойное, «меженное» время, в тихие дни Ледовитый океан иногда так успокоится, что все вокруг становится хрустальным: и вода, и воздух, и берег, и птицы. Кажется, будто все это залито на веки вечные прозрачною и легкою стеклянною массой. «Море стеклеет»,—говорят тогда поморы. Бывает это чаще вечером, солнечной ночью. Утром подует горний ветерок... Океан оживает, зарябят полоски. Тогда кажется, будто улыбка ребенка победила давно застывшее сердце старого мудреца, и он рассмеялся.
Если в это время тихонько плыть на лодке вдоль берега, то можно видеть, как из глубины все еще стеклянных вод одна за другою высовываются кроткие умные головы зверей, похожих на человека, как они, большие и грузные, пробуют устроиться на каком-нибудь едва заметном подводной камне. Усядутся рядом два зверя, согреются утренним солнцем и склонят друг к другу головы. «Будто целуются»,—скажешь помору. «Ликуются,—ответит он,—потому что природа у них человечья». И так это покажется значительным, что в Ледовитом океане живут звери, похожие на людей, и что в хорошее солнечное утро они целуются. Сверкнет серебряная спина белухи, выдвинется черное чудовище —косатка, вдали поднимутся фонтаны китов, на скалах расстроятся ряды белых птиц, запрыгают сельди, сверху на них серебряными полосами посыплются чайки.
Старый мудрец улыбается.
В хорошее летнее утро на краю света, у скалистого берега, где растут только лиловые колокольчики, начинается такая большая мудрая жизнь. Так ясно думается, так хочется верить, что конца природы и жизни человека нет, что все оканчивается не смертью, а спокойной мудростью. Ледяная оконечность земной оси —полюс — венец мудрости.
Небо светится, вода рябит, скалистый берег оседает, впереди то зверь, то птица... Старый мудрец улыбается.
—Слава тебе господи, ветерок горний, ветерка благо, бежим хорошо! —радуется кормщик.
Мы едем на шняке ставить ярус в океане.
Всего нас пятеро. Старый кормщик Игнатий, тот самый «законник», похожий на Николу Угодника, с которым мы уже не раз беседовали, и с ним три помора: «тяглец», ближайший помощник кормщика, зрелый муж, «весельщик», юноша, и «наживодчик», почти мальчик. Команда на шняке —совсем будто семья. Быть может, такая артель и создалась на основе семейного начала? Но, может быть, и само дело требует разных возрастов... И то и другое вероятно. Команда подчинена кормщику, как патриархальная семья —главе семейства. Больше. Мурманская поговорка гласит: «На небе Бог, на земле царь, а на воде кормщик». Но Игнатий никогда не распоряжается единолично, а всегда по согласию: опросит, «как братья», и потом решит. Он и вообще не любит решать своевольно. В свободное время к избе Игнатия собирается вся молодежь становища, обсуждает свои дела; старик всегда с ними, но больше молчит и незаметно руководит. Было время, когда весь Мурман управлялся таким мудрым, прославленным жизнью человеком... Но теперь...
—Теперь на воде слушаются, а на берегу нет,—говорит кормщик Игнатий и улыбается, будто сочувствует тому, что власть уходит от старых людей...
Я пытаю старика: хорошо это или плохо?
—Ни хорошо, ни плохо,—отвечает он.—Народ теперь больше сплочен; старики на своем ставили, а молодой идет по артели. Мы по-молоду тянем.
Берег «оплывает». Отъехали верст двадцать в океан. Дальше ехать нельзя, можно и вовсе потерять землю из виду, а необходимо установить приметы, иначе лодку незаметно может унести течением, и потеряем место, где поставлен ярус.
Ярус —это длинная бечева, версты в три, к ней привешены на коротеньких форшнях крючки с наживкой. Якорями он опускается на дно по «короткой воде», а кубас (деревянный поплавок) маленьким флагом показывает, где он.