Мы смеемся... Но где же, где же мой Бранд, которого я увидел в этом диком северном фиорде?.. Такого уж спутника послал мне бог... но не в спутнике дело, а в методе... Никогда не нужно идти по стопам поэта.
Пастор дружески трясет руки Бисмарку и почтовому чиновнику. Поговорив немного, они подходят к серсо, берут веревочные крендели и хотят играть.
— Wünschen Sie?[32] —предлагает мне крендель Бисмарк.
Я согласен.
— Sie? —предлагает он моему спутнику.
Но Петр Петрович не желает, ему ужасно не к лицу бросать веревочные крендели на деревянное острие.
Возвратившись из длинного фиорда, мы снова и еще ближе подплываем к Нордкапу. Бросаю серсо и ухожу на нос парохода. В маленькой бухточке у берега приютился дом. Подле него другой и третий. Все домики в тени. Почему они так устроились? Бывает у них солнце или нет?
Пароход дает условный сигнал, хозяева должны выехать на пароход с своим грузом. Но никто не показывается, никто не откликается, будто давно уже все вымерли.
Из тени на свет выбегает телеграфная проволока и, блестящая, бежит от столба к столбу в горы...
«Да разве это одиночество! —думаю я, глядя на эту проволоку.—Это самое лучшее общение. Одиночество там, позади, в наших архангельских лесах».
Мне приходит в голову тот монах на берегу Голгофской горы, для которого время остановилось и города уже начали проваливаться, вспоминаются эти поморы, промышляющие зверей на льдинах, всегда вместе и всегда одинокие для мира, вспоминается красное полуночное солнце в Лапландии среди брошенного вымирающего народа. Вот где одиночество, а это общение.
Что-то долго собираются. Пароход дает еще нетерпеливый сигнал.
Вдруг в одном из этих домиков у Нордкапа открылось окно, кто-то махнул платком, и потом я услыхал такую высокую радостную музыкальную ноту. Быть может, это ребенок повернул ручку инструмента или ударил по клавишу пианино.
Но этот звук такой светлый, совсем как золотой луч в горах фиорда.
Мне кажется, что он вырвался из окна и побежал по этой светлой блестящей проволоке через горы...
Вышли люди —мужчины, женщины, дети. Поплыли на лодке к нам.
Стали грузить бочки, загремела лебедка, застучали весла.
А мне казалось, что золотой звук все бежал, и звенел, и светился на проволоке в горах.
ГАММЕРФЕСТ
2 августа
Пока мы едем из фиорда в фиорд, от одного рыбачьего поселка к другому, медленно приближаясь от Нордкапа к самому северному городу Европы —Гаммерфесту, садится солнце, наступает ночь, почти такая же, как на Белом море, когда солнце хотя и садится в воду, но все-таки выглядывает и в полночь одним глазком, своей полуночной зарею. Почти такая же природа, как и в русской Лапландии на озере Имандра, но только здесь, кажется, мы поднялись еще много, много выше над землей. Здесь не прозрачные, чистые горные озера, а океан, здесь горы не опушены внизу хвойными лесами. Здесь только вода и черные вершины, высокие сгрудившиеся и маленькие черные, убегающие от больших в океан.
Нет и следа зелени. Но когда пароход огибает скалу в фиорде, я иногда замечаю, как пучок лиловых колокольчиков свешивается из скал к воде, будто чашечки жаждут напиться этой легкой, прозрачно-зеленой воды фиорда.
Как и в Лапландии, мне кажется, что мы плывем в ковчеге после первого спада воды. Далеко в глубине этих вод лежит теперь затопленная грешная земля. Но уже спадает вода, уже слышен аромат земли, и вот уже показались эти первые лиловые колокольчики. Если теперь выпустить голубя, то он принесет не масличную ветвь, а эту чашечку цветов.
В одном месте мы так близко у скалы, что я, если бы не быстро бегущий пароход, а лодка, схватил бы рукой цветы. Но пароход бежит быстро, лиловые чашечки становятся темными на фоне пылающего красного неба, на фоне этого зеленого следа по голубой-малиновой-синей воде.
Слышно, как журча стекает вода, и все более и более обнажаются горы...
Еще неделя —и я буду внизу, между высокими зелеными деревьями. Буду ходить по траве.
На корме никого нет. Почему-то все на носу парохода. Почему это? Я повертываю голову туда и вдруг вблизи вижу белый сказочный город.
Гаммерфест!
Все происходит так быстро. Эти белые мраморные дворцы в белом сумраке все еще не стали обыкновенными домами и рыбными складами. Эти ряды вдумчивых кораблей с белыми крыльями еще не шкуны русских поморов, но мы уже у пристани: мои спутники уплывают на лодке к берегу. Нужно и мне перебраться...
— Как бы это сделать? —спрашиваю я капитана.
— Flotman! —кричит он лодочнику.
Тот берет мои вещи, и мы плывем к берегу. Толпа народа, суета, я один на берегу с своим чемоданом, не знаю, как спросить носильщика, как назвать гостиницу. Спрашиваю одного, другого. Спрашиваю на немецком, французском языках. Меня не понимают.
Я вдруг чувствую наконец все легкомыслие своей поездки в Норвегию без путеводителя; без подготовки. Пока были со мной поморы, я ехал, как по России, и вот теперь только чувствую свою беспомощность.
Спрашиваю одного, другого, третьего. Наконец ко мне подходят два маленьких мальчика, кричат мне: «Рюсьман, рюсьман»,—схватывают чемодан и тащат куда-то. Мы поднимаемся в гору, я вижу, как трудно нести мальчикам тяжелый чемодан, беру его сам, тащу, а они бегут впереди.
Высокий отель. На балконе много женщин. Мальчики что-то говорят им, показывая на меня, нагруженного своими вещами. Вероятно, вид мой им не внушает доверия: они отрицательно кивают головой.
— Рюсьман, рюсьман! —говорят мальчики таким тоном, что мне слышится: бедный рюсьман.
Я пробую заговорить с дамами на балконе, но они не понимают и с состраданием смотрят на мой чемодан.
— Бедный рюсьман, бедный рюсьман!
Я понимаю свое положение так: эти женщины боятся видеть в богатом отеле человека, не имеющего средств взять носильщика для такого тяжелого чемодана.
— Бедный рюсьман, бедный рюсьман! —все повторяют дети и тащат меня за рукав дальше, к другому, маленькому отелю. Там то же самое. И еще к одному. То же самое.
Что мне делать? Больше отелей нет. Мне приходит в голову такая мысль: в Поморье я познакомился с одним молодым человеком, хозяином парусной шкуны. Он говорил мне, что в августе он будет стоять в Гаммерфесте, закупать рыбу; он просил меня, если я буду в Норвегии летом, побывать у него и даже остановиться на шкуне. Указываю мальчикам рукой на мачты русских судов в фиорде и называю фамилию помора: Сметанин.
— Kapitān Smjetanin! —весело подхватывают мальчики и бегут к берегу.—Kapitān Smjetanin! Kapitān Smjetanin!
Все знают его. Flotman везет меня к русским судам. Никогда не забуду я этого длинного ряда высоко поднятых вверх шпилей шкун, этой аллеи парусов, этой радости, что вот сейчас я с поморами заговорю на русском языке, устроюсь.
— Сметанин... где тут судно Сметанипа? —спрашиваю я одну темную фигуру, в которой сразу узнаю русского помора.
— Греби к третьей шкуне,—отвечают мне.
— Где Сметанин?
— Я Сметанин.
— Семен Федорович?
— Нет, я Василь Фёдорович, а Семена нету, Семен ушел в Россию.
Вот беда! Я объясняю свое положение. Помор не верит, что в гостинице нет комнат, смотрит на меня хитрыми русскими глазами, и я читаю в них: ладно, ладно, ври ты, не хочешь денег платить за номер.
Ах, эти хитрые русские глаза, этот взгляд искоса, проникновенный, обидный, унизительный. Этот взгляд видит в каждом новом человеке непременно жулика. Никогда в жизни я не понимал так ясно противоположности германцев и славян. Эти доверчивые, открытые голубые глаза германца и эти хитренькие славянские глаза.
— Иди к русскому консулу! —говорит мне помор.
— Но теперь ночь,—отвечаю я,—ведь консула не принято будить ночью из-за того, чтобы найти комнату в гостинице.