Выбрать главу

— Ну, чего? — сейчас же и прибежал, босиком, в одной расшлепистой портянке.

— Ничего, Федя. Домна вот опять…

Он и без того знал, что снова у нее с Домной перекличка. Повторялось хоть и нечасто, но случалось не однажды. Марысю под руку подхватил, а шубейка так и осталась над пробитой ее телом яминой, над этой неизбывной, видно, прорубью. Ребятишки уже принесли — у порога бросили, на несколько голосов возвестили:

— Ага, топится! Ага, дым так и бухает!

Печка и в самом деле без хозяйки разгорелась. Стоило первому дымку пробиться сквозь снежный занос, как сухие дрова в минуту все вспыхнули, остатки снежной мокроты вынесло наверх, и вот уж всю печь охватило огненно ярым березовым жаром. Марысю, которую Федор тут же, у шестка, и усадил, так этим светлым огнем и прохватило. Если и была какая слеза, так тем же гулким жаром к небу унесло. Марыся и раз, и другой, будто выбираясь из глухой пучины, вздохнула — и неожиданно для себя рассмеялась:

— Ну, и что за хозяйка у вас такая! Ладно, не мешайте. При таком-то огне быстро бульбу сварим.

Было ей хорошо сознавать, что дело к голодной весне идет, а у них вот есть еще и картошка, и капуста, и грибы, и кой-какая затруска на прикуску. Трудодни, конечно, ничего не дали — какие трудодни хоть и у самого председателя! — но жито на усадьбе уродилось невпрокос, картошка по осени встала неподъемными мешками, а всякого лесного приварку уж ребятня натаскала. Марысе было даже немного совестно, что в такое время они могут сесть за стол и по-человечески позавтракать. Деревня курилась хоть и не очень сытыми, но теплыми дымками, и у нее от утренних запахов тепло голова кружилась. Стол собрала в одну минуту и прикрикнула своим мужикам — опять же голосом Домны:

— А ну, работнички, что сгошила, то и уминайте.

Они, ее сговорчивые на такие дела работники, полезли за стол, а Санька, пузан этакий, изогнулся маленько и уж ее голосом добавил:

— Кали ласка, матуля, и ты.

Марыся прижала к груди его лохматую головенку и не удержалась:

— Ой, ласка ты моя! Видела бы Домна, как ты мамку в три года подменил…

Разговора этого они никогда не чурались, но Федор недовольно нахмурился:

— Зачем же дитя будоражить?

Марыся и сама понимала — незачем. Что было, то сплыло, что привязывает человека пупком, давно оборвалось. Но можно ведь и так сказать: было-то было, да быльем не поросло, ни единой соринки на Домниной могиле не выросло. Что может вырасти на дне заледенелого моря?

Ее могло бы опять той давнишней ледяной волной на зимнее море унести, да Саньке не сиделось, трещал свое:

— Кали ласка, матуля, кали ласка, татуля!

Ну, как было на него сердиться? Трех годков ему еще не было, как родная мать утонула, воспоминания его не тревожили. Для него мать та, кто кормит, и батька тот, что нос утирает, — Федор и сейчас это сделал с удовольствием, от чего Санька немного набычился и засопел над миской. Но долго бычиться было не в его духе. Опять свое, теперь уже старшему братенику:

— Кали ласка, Юрко… у-у, какой ты оботур упрямый!

Добавил, конечно, с чужих слов. А Юрка, он же оботур из оботуров, шуток таких не принимал. Характер уже ножом острым прорезывался, ряжинский дух. Так и влепил младшенькому затрещину, еще и добавив:

— Говори по-людски, не обезьянничай.

Тут уже Федор, стукнув по столу ложкой, взъярился:

— А то не люди? А то обезьяны? Вот выволоку из-за стола…

— А стол этот мой, — ничуть не испугался Юрий. — Его тятька наш делал, за ним матка вас когда-то кормила…

Марыся испугалась уже не однажды вот так назревавшего скандала и бросилась между мужиками — одного локтем в бок, другого: молчите, мол, драчуны неуживчивые, дайте хоть по-человечески позавтракать. Но крутого вмешательства не потребовалось, дело неожиданно поправил Венька, вежливый такой и покладистый мужичонка. Он вот так рассудил:

— Ай, Юрко! Ай, Санько! У одного одна мамка, у другого другая, а у меня так сразу две. И тятьки два, вот хорошо-то!

Он посматривал на братеников так простодушно, так доверчиво, что даже Юрий рассмеялся, а Федор хоть и покашливал над миской, но уже примирительно. На Веньку и в самом деле нельзя было сердиться: безответный он, беззлостный, всякому соломки под ноги бросит, да еще и посмотрит — мягкая ли. Так бы и валялись они, сытые мужики, на его добродушной соломке, не выскочи оставленный без внимания ее единокровный карась:

— Хэ, мати! Якая ж яна вам мати? Яна для вас як зязюля.

Редко, но прорывалась у него ревность к ряжинским братеникам. Этого Марыся боялась больше всего — розни между ними. И со своим единокровным разделалась по-свойски: за вихор его да вон из-за стола, приговаривая: