Выбрать главу
8

Не знала того Марыся, а море знало…

Оно, море Рыбинское, не насчитывавшее и пяти лет от роду, притягивало к себе все живое и мертвое. Как большой ледяной магнит. Ветры, раньше и не знавшие извилистую Шексну, теперь напрямую от студеного моря летели; люди со всего свету на это заледенелое окошко, как одурелые мухи, кидались; зверье сбивалось по лесным урочищам в тугие стаи; пароходы в ожидании весны столпились в череповецкой заводи. И начальство большое и малое то с тревогой, то с радостью посматривало на белое непаханое поле. Вот, думало оно, засеять бы под хорошую грозу да собрать по осени жита сам-десять! Всю бы Вологодскую область накормить можно! Чего не примерещится при взгляде на засыпанное снегом районное село, в котором людей как пеньков на зимней вырубке, несуразных, корявых, застрявших в рыхлом месиве. На дрова пускали ближние береговые леса и пилили как пилилось: на уровне рук. Во льду тоже вмерзло немало всякого деревья, и его валили. Люди по берегам и на ледяных полях копошились, искали и клали на зуб все, что перемалывалось, долго-долго сидели на корточках над лункой, и тогда число черных пеньков увеличивалось. Чтоб зашевелились они, эти закоченелые души, нужно было их покормить, а чтобы покормить, нужен был хлеб, а чтобы появился хлеб, нужно было его посеять, — и потому мерещились на ледяном море тучные нивы, колосящиеся поля.

Работников мало оставалось в Мяксе, все больше едоки. Кто воевал, кто по госпиталям и железным дорогам маялся, кто на заводах работал, а кто уже и прежние заводы на запад вез. Здесь же оседали те, кого ноги дальше не несли. Даже возвращение на родину несбыточным делом представлялось: ни еды, ни одежды, ни денег на проезд. По чадным печам, по полатям, по закуткам лежали и бывшие учителя, и бывшие корабелы, и бывшие парикмахеры, и бывшие ученые… бывшие, бывшие, бывшие… Их еще больше, чем начальство, манило ледяное море; что там колосилось на нем, один бог знал, но что-то ведь колосилось. И утром, попив вместо чаю крутого кипятку, высыпала беженская Мякса на берег, ожидая какого-то чуда, какого-то избавления от бед. Стояли закутанные в платки люди часами, сутками, пока не падали под морозной пилой. Но успокаивались одни — выходили в ожидании весны и все того же чуда на берег другие, ждали, ждали. А когда ожидать у моря погоды становилось невтерпеж, брали дровушки, какие-нибудь шкворни и выходили на вольный промысел. Говорили, есть счастливчики, которым рыбка, что душу и тело питает, и зимой сама в руки идет. Счастливые вызывали зависть, счастливые порождали ненависть.

Дня теперь не проходило, чтобы кого-нибудь не ограбили, не спустили под метельный крик в прорубь. И люди, еще ждавшие у моря хорошей погоды, стали моря бояться. Молча и тихо доедали свое тело, а туда, на страшный лед, не шли. Белые поля пустели, разве что промышляли еще колхозные, госпитальные и какие другие артели. Неорганизованный человек на спасительное море не шел. Умирающий рыбу не ловил. Запустение охватило белую ниву, зимняя засуха наступала…

И каково же было удивление мяксинцев, когда после метели, ясным и тихим утром, с дровушками спустилась на лед человеческая фигура. По сгорбленной спине, по шатающейся походке, по бесцветной одежде можно было безошибочно определить: тень войны, беженская… Вот только мужчина или женщина — судить мудрено. Что-то на голове накутано, какой-то балахон на плечах, какие-то обмотанные портянками опорки — с миру по нитке собирала эта серая тень, прежде чем вышла на лед. Она помоталась у берега, пооглядывалась, похлопала себя по бокам, как делают путники перед дальней дорогой, и направилась за море. И по тому, с какой лихой уверенностью пустилась в путь, люди признали в ней само провидение. Сотни глаз следили из окошек, кое-кто уже выскакивал во двор, кое-кто уже одевался, подпоясывался потуже и хватал дровушки — туда, туда, за спасительной тенью. В одном дворе сказали: «Рыба!»; в другом уже двое-трое зашептались, глотая голодную слюну: «Рыба, слышите?» На улицу полезли люди, один за другим, все увереннее и беспокойнее: «Не околевать же, там рыба есть!» И вот за первой удаляющейся тенью скользнула на лед другая, боясь отстать и потеряться, заспешила, закулдыбала следом, зачем-то прихватив валявшуюся на дворе лопату. Еще несколько человек, как сговорившись, попарно спустились вниз, потряслись по уже проторенной дорожке, рассыпая за собой калеными углями тревогу: «Там рыба! Рыбные склады! А нас голодом морят!» И уже не по двое, а ватажками, прихватив кто кол, кто железяку какую, торопились искатели весеннего счастья. Утренняя бессонница подняла Мяксу, в шею вытолкала на улицу, закружила какие-то страшные, завораживающие слова: «Если подобру не дают, так поздорову надо взять!» Ошалело носились собаки, следом напрашивались; их вначале гнали прочь, а потом кто-то мудрый решил: с собаками-то посмелее. И собаки стали частью толпы, обраставшей со всех сторон, как серый весенний ком. Суматошно скатившись с мяксинских нагорий, он забуксовал было в глубоком снегу, но общими усилиями его поднажали, вытолкали на чистень; гулко покатился дальше, тяжко, так что временами ухал матерый зимний лед. Уж и сотня, и другая серых комочков пристала к его ропчущей сердцевине; ни лиц, ни глаз, ни возраста, ни пола, только однообразный утробный вздох: «Ры-ыба…» Катилось по льду моря какое-то допотопное чудище, искало своего места под солнцем. А солнца не было, хотя с утра оно и попыталось пробиться сквозь неплотный весенний туман; устыдилось чего-то ярило, так и не решилось предстать пред глаза людей, которые все равно ничего не видели. Слепое чудище шло само не зная куда.