— Жудасна мне…
Но придумать она ничего не могла — Айно вдруг вспомнила:
— Печку топим? Топим. Значит, лед под полом совсем тонкий!
Тут уже стало ясно, что надо делать. Закрытый лапьем и жердьем пол мигом растащили, побросали внутрь церкви, настил с нар туда же и по тонкому ледку от трещавших дверей ударили пешнями. За один, много за два раза прошибало так и не закрепший под полом лед. Черная полынья становилась все шире. Они отступали к дверям, ведущим к исповедальне, а уже оттуда, снаружи, дверь вдруг ликующе распахнулась… и ворвавшиеся сюда люди в ужасе остановились перед пучиной, которая билась в каменных стенах церкви.
— Ры-ба… Ры-ба…
Но в словах этих, повторяемых черным шепотом, уже не было угрозы, а была последняя голодная мольба. Так, наверно, и к попам приходили бродяги и сирые люди, бескровными губами молили: даждь, боже, хлеба насущного! И попы молча захлопывали перед ними дверь, сами не веря, что пятью хлебами можно накормить весь голодный мир. И так же захлопнул, последним из жилья уходя, их навылет простреленный поп, Максимилиан Михайлович. Эту, вторую, дверь запер все под тот же натужный кашель.
Все какое-то время молчали, слушая, как там, за черной полыньей, порют жердями море, меряя, глубоко ли оно. Тут Марыся и опомнилась, кинулась обратно к дверям:
— Немагчыма! Не можна так живых людей ганьбить!
Силой уже оттащила ее Марьяша, увела подальше, уговаривая:
— Не надо, девонька, так-то лучше. Гляди, до смертоубийства дело дойдет. Оголодалые люди, чего ж…
Теперь все они, понуро слушая безумный грохот, потянулись на колокольню. Так, верно, и попы и монахи, запершись от лихих людей на все запоры, уходили наверх, поближе к богу и последним дверям, из которых уже не было возврата…
Колотилось внизу о стены серое человеческое море, а под ним было море ледяное, а под морем — деревня Избишино, которая хоть и голодала, и выгорала не раз дотла, но до такого содома не доходила. Марыся мало знала, как тут раньше жили люди, а Марьяша-то помнила, это именно и сказала:
— Люди за войну обличье свое потеряли. О, господи!..
Не добившись толку ни у первых, ни у вторых, ни у третьих дверей, осаждавшая церковь толпа поперла за сухостоем, которого было хоть коси. И опять, как в татарские времена, раздался клич: «Да огнем ее… огнем пали!..» Такой простой выход предстал. Подтопленный сушняк ломали, кучами валили у дверей. И еще только первый огонек занялся, как уже вроде бы запахло жареной рыбой, сами собой раскрылись бочки с медом. В слепом ожидании стояли люди, ждали, когда возьмется по-настоящему огонь и проест эти ненавистные двери, а там…
— Я что-то всякое соображение потерял, — признался Максимилиан Михайлович. — Не мерещится ли все еще мне? Откуда взялась эта дикая толпа? Какой злой дух в нее вселился? Войне скоро… скоро!.. конец, а когда конец будет горю людскому? Кажется, пойду и сам открою двери…
— Я те открою! — взъярилась Марьяша. — Я те похныкаю! Подумай-ка! Люди теперь не в себе, им что бог, что черт. Мало что себе, и нам сослепу головы поразбивают. Нет, на колокольню бежать надо, пусть ее, рыбу, грабят!
Марыся первой кинулась на лестницу, побежала наверх, все выше, выше, пока не очутилась в звоннице. Здесь она вздрогнула, услышав гудящую под ветром медь. Голос Домны вдруг почудился… Перед ее смертью зашлась тогда в оплошном звоне вся округа, как шальная звонила Домна, кого-то звала на счастье ли, на погибель ли. Марыся мало о том думала, но тоже невольно толкнула литой тяжелый бок колокола: бум-бум… Шоркнул, вывалившись из пасти, черный язык, издевался, видно. И Марыся ухватила конец почернелой, как и сам язык, веревки, раскачала, размахнулась и раз, и другой, понесла по ледяной округе страшную весть, выпевая, вызванивая ее уже своими тяжелыми словами: