Выбрать главу

— Ну, рассказывай, как твои цыгане живут, — поторопила Ия, — а то опять заснем.

— Дрыхните, не хочу ничего, — отвернулась к трубе Тонька.

— Ну да, дрыхнуть! — капризно потребовала и Светлана. — Рассказывай, делать-то все равно нечего.

— Не хочу! Не хочу! — заколотила Тонька озябшими пятками о трубу и расплакалась.

Как ни тормошили ее Барбушата, посиделок на этот раз не вышло. Глаза застилала ей черная растоптанная дорога, по которой шли и шли босые посинелые ноги, и она там, одна со своей непутевой судьбой…

4

Цыгане прошли по береговым деревням в сторону Мяксы и дальше по льду, на Рыбинск, и оставили после себя на взбережье тяжелый, едва затянувшийся весенним ледком след. Разное о них болтали. Одни говорили, что последнюю коровку увели, другие видели, как они готовили к весне в запустелых кузнях плуги и бороны, третьи утверждали, что нагадала старая цыганка молодого, целехонького, даже не раненого мужика, а четвертые вслед им плевали: тьфу, тьфу, сила нечистая, пронеси и дорожку дождем омой! Было, наверно, всего этого понемногу, а уж кто и что для себя выбрал, о том судить поздно: ветер замел дорожку, утренник ледком затянул колеи. Взбудораженное их нашествием Забережье успокоилось и стало готовиться к весне.

Только в шумном семействе Марыси Самусеевой еще вспоминали:

— У-у, босиком по снегу! У-у, делать-то им нечего, лодырям!

Это был маленький укор и самой Марысе: она сегодня разболелась после колхозной работы и свою, домашнюю, делать не захотела. Сидела у печки, грелась. Ребятня ее при свете общей жегалки корпела над уроками, даже Санька, высунув язык, что-то там черкал на полях старой книжки, Федор был в хлопотах о своей навозной дороге, и Марыся в доме осталась как бы одна. А когда она была одна, ее тянуло к ковру. Хоть и стыдновато сидеть у печки, но раз уж сидишь, так не пропадать же времени. Она опять вытащила из-за кровати натянутый на большие пяльцы ковер, склонилась…

С первой зимы крестом вышивала его и все никак не могла докончить. Вначале мешало сиротское горе, свалившееся на нее вместе с тремя мальцами Домны, потом мешала радость, принесенная одноруким калекой Федором Самусеевым, а потом горе и радость пошли вперемежку, мелкими шажками: и Федор своих добрых забот не умалял, и не умалялись, наоборот, подрастали сироты, стало быть, большей заботы требовали. Редкими только вечерами и садилась к пяльцам, на которые еще три года назад был натянут тугой грубый холст, остальное время ковер задвигался за кровать. Ночью теплым угретым боком чувствовала Марыся его шероховатую шерсть, на ощупь каждую черточку знала. Федор, когда бывал не в духе, ворчал: «Кой ляд тебе не спится, мастерица ты моя несчастная?» Жалел, всерьез ее художеств не принимал. И под хорошее настроение тоже ничего не понимал, но говорил уже другое, посмеиваясь: «Рыбка ты моя золоченая, плыви лучше ко мне под бок». Имел он в виду не ту рыбку, что ловила Айно, и не ту, что плавала в золотых сказках, — с Домниного морского двора приплывала она в ткацкую сеть; по дну голубого моря вокруг Домны кружили чудные удивленные рыбы. И была здесь уже не та Домна, что испуганно, со вскриком плюхнулась в заледенелую прорубь; прошло время, и перепуганная Домна стала морской крестьянской царицей. Было ей двадцать лет, не больше, но уже мудрость светилась в глазах. По широкой деревенской улице, мимо отчего дома, шла она в сопровождении рыб; были тут и важные, как кладовщики, караси, и беспечальные, как Капа-Белиха, сорожки, и юркое, как ряжинское потомство, окунье, и страшенные, зубастые, как Барбушиха, щуки. Но все это, малое и большое, ей подчинялось. Она правила на дне морском, где покоилась старая деревня Избишино. Она судила и рядила, бывшая председательша. Но не было вокруг нее людей, а были только рыбы; люди, слава богу, оставались на земле, а старое Избишино населяли ее новые сельчане. По зеленой деревенской улице шла Домна с видом человека, который всем нравится, всех любит и никого не обидит; правила она своей подводной деревней так же, как и оставшейся там, на земле, — без кнута и прави́ла, единственно своим примером. Так вот и казалось: сейчас обойдет она деревню, скличет всех на работу и сама первая за косу возьмется. Коса висела на прясле, прямо у калитки, чтобы быть всегда под рукой. И возле других домов косы поблескивали, ждали косарей. Но косарей не было видно, а рыбы сено не косили. Сиротливо, одичало висели косы. Как ни храбрилась Домна, что-то смущало ее, председательшу. В верных морских рыбах хотела она видеть своих бывших товарок, Капу да Власьевну, Марьяшу да Марысю, да злоязычную Барбушиху, — даже ей, щучице зубастой, была бы рада. Шла на подводный покос и звала: «Эй, где вы там, девки?» На голос председательши девки-товарки должны были бежать сломя голову, а они не показывались; рыбы шли вместе с ней на покос, одни рыбы. В покосном белом платочке и белом, ромашками расшитом платье, голубоглазая, босая и плечистая, шла она, грудью раздвигая синие подводные волны. Никто не забегал ей наперед, по бокам и позади, как истую царицу, провожали председательшу рыбы. Они искренне жалели, что не было у них рук, чтобы взять косы, но ничего со своей бедой поделать не могли, тянулись нестройной золотистой толпой вослед, к дальнему лугу, где травы вставали в рост человека, ждали, склоняясь навстречу косарям. Мнилось, уже сердито взывала председательша: «Да кой ляд, девки, чего вы там валандаетесь?» Невтерпеж ей было, торопилась на луг. Первое заутрие прошло, вон уже жаворонки пекли в небе; скоро зальет солнце все жарким варом, какая косьба? Коси, коса, пока роса, роса долой, и мы домой! «Эй, девки, смотри у меня, бока пролежите!» Но и на этот, еще более сердитый, председательский окрик не откликнулись девки-товарки, таились, видно, где-то по задворьям, молчали, как ее верные рыбы.