От голоса, от рук ее теплых на Марысю дрёма опять навалилась, она лишь кивнула головой и в сон провалилась, сладкий и тоже теплый.
А когда проснулась, возле нее уже был Федор. Никогда она его таким не видывала. Тихий, смущенный, виноватый, не мужик, а икона писаная. И прежде не речистый, сейчас он сидел на краешке кровати и гладил ее по руке, не замечая, как выкатываются из глаз слезы. Это больше всего и перепугало Марысю.
— Что? — приподнялась она тяжелым, как бы водой набухшим телом. — Что, Феденька мой? Думаешь, как без меня жить будете?
Слова эти сорвались с губ помимо воли, несерьезные и пустые, как ржаная сорь, из которой теста не замесишь. И вот уж поистине: мужик — не баба, из ничего почал тесто, развел уговоры.
— Марыся, ты в уме ли? — начал как с маленькой. — Да как у тебя такое с языка сорвалось! Мы с тобой четыре зимы одолели, скажи, жить нам разве надоело? Раскисла-то чего? Вот оклемаешься, вскочишь как встрепанная. Мы еще с тобой деток сотворим табунок хоть маленький, чего их, пускай бегают, места для всех хватит…
— Хватит, Федя, хватит, — пригнула она его бедовую голову. — Памирать, як и ажанится, не спяшайся, нельга нам з табой разлучатся, покохались, да, мабыть, мало. Детак нам трэба паболей, ничога, не памрем. Буде раток, буде и кусок.
Она высказала все это покойно, ласково, но Федор воспринял ее слова иначе. Вскинул голову:
— Расстроилась ты, раз по-своему заговорила…
Марыся опомнилась и еще ниже наклонила его лохматую голову, в которой такие хорошие мысли зародились, про деток и про табунок.
— Так, Федя, так, расстроилась, да ведь ты меня, как балалаечку, и настроишь.
Он сморщился, как от зубной боли, и Марыся поняла — почему. Любил он балалайку, играл до войны и на гитаре, да вот злой бог руку играющую отхватил. Теперь он тем утешался, что другим настраивал, слух-то у него сохранился. Санька и тот вон брякает на двух струнах, мешает школьникам готовить уроки. Марыся прислушалась, ругать его не стала, наоборот, похвалила: играй, Саня, играй. Но у него вырвали из рук балалайку, а самого тычком спровадили от стола, где при общем огоньке маленькой жегалки школьники, мужики такие серьезные, сопели над тетрадками и книжками. Открыто защищать Саньку Марыся не решилась, просто пальцем подозвала его к себе. Санька прибежал на радостях:
— Кали ласка, матуля, ты болей, болей, не стесняйся.
Ну, как было на него сердиться? Марыся выпроводила Федора, чтобы он занимался своими председательскими делами, не торчал у ее кровати, Саньку к себе пустила. Он сейчас же занырнул под одеяло, затих котенком, боясь, как бы его не прогнали. Но улежать спокойно все же не мог, сучил ногами, в бок ее толкал. А с другой стороны, помягче и потише, тоже толкалось, откликалось другое существо, одинаково родное для Марыси. Она и забылась опять сном, повторяя, как над колыской:
— Детки вы мае, детки, лю́бые вы мае кветки…
Она не видела, как весь этот вечер большун занимался странными сборами: ушивал одежонку, валенки и галоши, набивал в ученическую сумку, как в дорожную торбу, всяких нешкольных вещей: кружку, ложку, портянки запасные, рубаху нательную. Словно не в школу готовился, а в солдаты. И торбу готовую повесил тайком в запечье, в самом глухом углу. Но Марысю не тревожили эти сборы — была она в своем больном и далеком мире…
Поздним утром, когда рыбари уже позавтракали и улеглись отдыхать на нарах, дверь в церковный жилой придел распахнулась, и на пороге предстал Юрий-большун.
— Здравствуй, тетка Аня, — солидно поздоровался он и прошел к печке, протянул к огню руки.
Айно покормила молчаливого ряжинского мужика и собиралась порасспросить, за чем его прислали так неурочно, одного, пешего, но он сам ее сомнения разрешил, заявил без обиняков:
— А я к тебе работать, тетка Аня.
Характер ряжинского мужика она, живя в их доме, маленько знала, не стала его ни ругать, ни отговаривать, просто сказала:
— Ага, Юрий, работать.
Понимай ее как знаешь. Юрий воспринял это как разрешение остаться здесь, и когда рыбари после сна стали собираться на лед, тоже почал обуваться и одеваться в сухое, неторопливо и основательно, словно век свой рыбачил на ледяном море. Айно понимала, что он, оботур упрямый, сбежал из дому, но и тут ничего не сказала. Пускай помокнет на льду, попляшет на ветру, авось дурь из головы и выдует. Да и другие заботы вдруг на нее свалились: вслед за Юрием с другой стороны, от Череповца, заявился другой Ряжин, Демьян…