— В том-то и дело — несчастный. В том-то и дело — нигде не был. Считайте, Федор Иванович, что грех свой искупаю.
Говоря это, Семен Родимович ахал молотом и на него не смотрел. Знай искры порскали с наковальни, с таким усердием загонял в трубу железный кляп.
Но вот железо наконец простыло, Семен Родимович сунул трубу обратно в горн и разогнулся, прямо в глаза посмотрел:
— Видите, Федор Иванович, что у меня там, внутри-то?
— Ви… вижу… — ужаснулся Федор вновь возникшей догадке. — А если так, ты рот-то свой таким же кляпом забей. Да покрепче смотри. Топоры тебе снятся, теперь пушки, да?
— И пушки, — покорно вздохнул Семен Родимович. — Пушкарем я был, а пострелять не пришлось. Дай хоть сейчас попробую. Как победная весть в деревню придет, так я ей и отсалютую. Поздравлю вас всех с победой светлой, а себя с тюрьмой каменной…
— Да погоди про тюрьму-то, ты погоди! — замахал Федор рукой и пинком захлопнул дверь кузни, в которую совались ребята. — С кем мне работать, с кем? Кого поубивали, кто с голодухи помер, кто уехал? А жить надо — надо, я спрашиваю?
— Надо, — подумав и опять покорно вздохнув, ответил Семен Родимович. — Да только страшно жить-то.
— Ага, так ты пушками обороняться?
— Да нет, не оборониться мне. Говорю же: отсалютовать хочу победе. У меня и порох артиллерийский припасен, и капсюль, все как надо. Салют будет самый настоящий.
Федор намерился схватить его за грудки и хоть одной рукой да вытрясти из него душу, вместе с пушками и топорами, но тут Верунька влетела, чуть дверь с петель не сорвала:
— Федор Иванович! Ой, Федор Иванович!..
Новый переполох вытеснил из башки топоры и пушки, и Федор кинулся домой. За ним вся ребячья орава. Юрась ревел, Юрий-большун на него покрикивал, Венька всех вежливо успокаивал, а Санька, на своих кривых коротышках опережая братанов, мячиком поперед катился и орал на всю деревню:
— А-а, мамка, а-а, кали ласку родила!..
Она, Марыся, и в самом деле разродилась. Федор еще в сенях услышал чуждый всем привычным звукам странный крик, словно и здесь били молотом, только не по наковальне, а по его потному лбу.
— Ты чего? Чего ты? — влетел за переборку.
Марыся едва ли узнала его, лежала, как распятая на кресте.
Он было кинулся ближе к кровати, с ужасом разбрасывая ногами что-то грязно-кровавое, что-то страшное, но Альбина Адамовна решительно заступила дорогу:
— Нельзя, нельзя… не мешайся ты бога ради!..
В избе уже было несколько женщин. Он сквозь какой-то туман услышал непривычно радостный воркоток Марьяши. Из переднего угла, где были иконы, неслось:
— Господи! Кузьма и Демьян преподобные! Не знаю ведь, как и молиться-то, научите ради такого случая. Четыре года бабы не рожали, теперь вот опять рожать-то, сердечные, начали…
Оставив Марьяшу с ее глупыми молитвами, он через женское скопище пробрался на кухню. Там на теплом шестке, застланном соломой, попискивало, било ему молоточком по лбу какое-то живое существо, и голос Тоньки вторил:
— Вот своих двоих не уберегла… вот тебя, дуреху, поберегу, если что с маткой…
Федор и туда, к шестку, шарахнулся с единственным желанием — выгнать Лутоньку, чтоб не каркала вороной. Но голос Тоньки, как он прислушался, был непривычно мягкий, а из белого скрутка кончиком расшлепистого носа глянуло на него что-то такое беззащитное, что выгнать незваную няньку, а заодно с ней и глупую ворону, он не посмел. Только и сказал:
— Ты, Тонька, того, посматривай у меня!
Но он и сам не знал, куда надо посматривать, и вернулся в горницу, а оттуда робко заглянул в спальню. На этот раз Альбина Адамовна кивком головы подозвала его поближе. Под ногами уже ничего не было, но он шел как по огню, на носках.
Марыся теперь видела его, но все с того же креста, пергаментно-желтая и как бы расплющенная. Говорила что-то. Он нагнулся к самым губам и дыхание даже затаил.
— Домной назови… кали ласка моя… Так судьба, видно, распорядилась. Пятеро вас будет, да ты шестой, да Тоньку попроси, один ты пропадешь с такой оравой. Попроси, попроси, Федя, женщина ласку любит… ой, ласка ты моя, не сердись… ни гром, ни маланка вас не возьме… смерть не перебирае и не минае… салдат не бядак, тярпи… стал сынок як гарбузик, и дачка як зязюлечка… ничога, буде новы раток, буде и новы кусок… гора ты маё чубатае, Федя… день гульбы, век журбы, а ты не журысь, Тоньку возьми… хата без гаспадыни плача, а ты не плачь, Федя, возьми…