— Н-но, родимые… н-но, резвенницы мои…
Своей коровы у Василисы Власьевны не было, на колхозных всю эту хозяйскую ласку переносила.
— Н-но, рогатенькие да быстренькие…
Из темных ворот показалась одна лобастая, сонная, словно пьяная, морда. Она нюхала воздух и непонимающе смотрела на проходивших мимо коров. Но вот что-то всколыхнулось в ее дремавшем мозгу, жалобно взмыкнула:
— М-ма-а…
Так и казалось, что жалуется какой-то коровьей мамке. Но жалоба, видно, не помогла. Пришлось самой переступить обляпанный назьмом порог коровника. И тут она поосмотрелась, неуверенно, как годовалое дитя, засеменила к стаду. А за ней и еще несколько морд посунулось в ворота. Опираясь опавшими боками друг о дружку, осторожно, как и люди в беде, коровы потащились вон.
Василиса Власьевна там из сил выбивалась, подталкивая сзади тех, кто сонно покачивался на ногах, — ни взад ни вперед. Все женщины, кто был, вслед за Федором бросились на скотный двор, общими силами еще с десяток животин вытолкали; вывели за рога на выгон. Но дальше висячие и лежачие были. Этих поднимали на ноги всем скопом и вытаскивали чуть ли не на руках. Намучились до седьмого пота, до головокруженья, а на дворе все еще порядочно оставалось. Верунька уже заворачивала волокушу, чтобы вывозить самых слабых. Погрузили одну такую, поволокли вслед за стадом, а она и не взмыкивает, ей все равно куда — на луг ли, на бойню ли. Федор видел, как свалили ее безжизненной тушей на теплой горушке, и Верунька побежала с лошадью в поводу обратно.
— Стой! — сказал он. — Ничего из этого рая не выйдет. Ей травы все равно не сыскать. Рвать самим надо.
— Да где рвать? Что рвать? — залопушила старая Барбушиха, хотя дочки ее на этот раз помалкивали.
— Где найдем! Что найдем! — побелел Федор от беспричинного гнева. — Для своих вон надергали, свои во-он уже где шлепают! — поглядел он в сторону выгона. — Значит, надергаем и для этих. Верунька, заворачивай лошадь! Вы, толстомясые! — уже молодых Барбушат позвал. — Тащите косу, серпы тащите!
Те побарбушили на два голоса, но, правда, вернулись скоро, с косой и серпами. И Федор, обгоняя тихо бредущее стадо, повел своих заготовителей на малинники. На буграх они, да и в траве всегда.
Там, на буграх, снегу уже не было, трава шебаршала на ветру, сухая, конечно. Он видел, что и Василиса Власьевна стадо поворачивает в ихнюю сторону — помнила, знала здешние прогретые горушки. С лета малинники были вытоптаны, но до осени успели зарасти травой. Кое-где на чистых прогалях можно было и косой немного похватать. Федор посмотрел на своих помощниц — ну, кто там из вас? Ия косу схватила, словно в благодарность за какое-то доброе, так и не сказанное слово. Верунька со Светланой принялись серпами хватать разный будыльник вместе с попадавшим под руку молодым малинником. Сам Федор голой рукой не хуже серпа драл. Пока брело сюда стадо, они успели накласть порядочную волокушу. И он подумал: все-таки можно покормить и тех, лежачих, если не лениться…
Василиса Власьевна, как подошла во главе своего голодного, обтерханного стада, То же самое сказала:
— А ведь попасемся немного. Ей-богу.
Стадо удивленно и тоже обрадованно стало разбредаться по малиннику, где сквозь суходол, как зеленые огоньки, уже просверкивала искорками молодая травка.
Юрий позади был, подгонял отстающих коров, которые еще не знали, что впереди еда, стало быть, и жизнь коровья. Федор помог ему и, уже не сердясь, попенял:
— А ты с характером, оботур ряжинский.
Юрий ничего не ответил, стал выискивать среди малинника и мелколесья травянистые открытые кружлявинки и загонять туда коров.
А они пустились в обратный путь и на ручье с возом чуть не завязли — волокуша ведь не сани, тяжело идет. Пришлось и лошади помогать. Федор так обхвостался, что уговорили его посушиться на ферме у печки, прежде чем пускаться в обратный путь. Он шинель и сапоги скинул, развесил портянки на веревке, сам малость пообогрелся и уж потом поднялся:
— Ладно, девки, поехали.
Максимилиан Михайлович плыл по морю на большой четырехвесельной лодке. Эту лодку дал ему сердобольный хозяин-инвалид, без левой руки и правой ноги, хороший такой и несчастный мужик — дурная жена при виде калеки дала деру и оставила его с детишками одного. Бог весть чем он жил, но ведь жил, и даже песни попевал, отнюдь не горькие, которые начинались все больше словами: «Мы с миленочкой вдвоем, да э-эх!..» Может, ждал дурную бабу, а может, детишек жалел, которых и Максимилиан Михайлович, пока был паек, подкармливал. Но вот паек кончился, и кончилось недолгое и смешное княжение в Мяксе самого Максимилиана Михайловича. Надо было уезжать подальше с глаз людских. А уехать можно было только морем, и хозяин отдал последнее, что у него было, — лодку, хорошей довоенной постройки. Они вместе сиживали вечерами на завалинке, вместе поругивали всякие непорядки и, случалось, выпивали по стакашику, когда выпадала такая удача. Два инвалида, два как-никак мужика. Один крепок, даже неистощим телом, несмотря на большую усечку, а другой хил, с простреленной грудью, но о всех руках и ногах. Если оба тела поделить поровну, пожалуй, и хватило бы им, но война распорядилась иначе: обоих порядком подкорнала. На эту тему ими было всласть поговорено. Все же отказать в удаче себе они не могли: немного живы, немного и здоровы. За то, если подворачивался случай, и поднимали стакашики, причем Максимилиан Михайлович непременно говорил: «Мне-то бы не стоило. Во-первых, кашляю, во-вторых, начальствую». Но с тем и кашель вроде бы отпускал, и хлопотливая районная должность уже не так мылила шею. Он рассуждал более отходчиво: «Чего ж, поработаю, пока настоящее начальство не объявится». Думал, день этот за горами, а он оказался за первым же береговым мыском. Да-а…