И вот я стою и жду. Чего жду? Может быть, снова тех же самых надежд, которыми жил в прошлом?
— Эгей! Лодочник! — крикнуть бы сейчас.
От лесопарковой пристани на другой берег, к лесопилке, отчалила лодочка. Маленькая, крошечная издалека. Кто на ней гребцом? Не Сенька ли? Тот самый, с которым мы работали перевозчиками, а потом стали парковыми врачами — забирались на деревья, опиливали сухие ветви... Нам казалось, что мы еще и впередсмотрящие, забравшиеся на высоченные мачты. Мы знали — на дереве нужна надежная страховка друга, как и на корабле, на котором мы мечтали плавать вместе по океанам, когда вырастем большими. Сенька Звягинцев, каким был, таким и остался, наверно. Только стал он сильнее, крепче. И лодочка его как была, так и осталась, должно быть, ходкой, голубой, вместительной.
Она выплыла уже почти на середину Невы. Кто-то сидит на корме. Вот бы мне за весла, вспомнить, как мы вместе перевозили отдыхающих, подрабатывали на «мороженку» и на билеты к Черному морю.
Скорее, скорее туда, к моим деревьям и к моему дому! И я опять пошел вдоль берега, широко размахивая руками. Позади остались совхоз «Халтуринец», кирпичный завод, банька, а слева на пригорке — старинный, деревянный, почти сгнивший теперь дворец какого-то знатного екатерининского вельможи, которому принадлежали эти полудикие пригородные места.
И вот уже круглая площадь перед пристанью и заросли сирени.
И вот они, три березы вразброс, и кусты ольхи, и сарайчик, и сам дом, в котором прожито больше пяти лет. По аллее, где старые березы и клены касаются друг друга ветвями, где сквозь первую зелень пробиваются и падают на лицо крупные капли голубого чистого неба, если долго смотреть вверх, пойду лучше в парк.
Аллея — как туннель. Широкая, прямая, уже подстрижены кусты акации справа и слева, под ногами свежий бледно-желтый песок, впереди далекая перспектива, высокий свод ветвей до самой реки.
Глаза мои начали скользить поверх дороги, поверх кустов, поверх деревьев, поверх даже, кажется, самого неба. Все здесь настраивает меня на спокойный лад.
Но вот неожиданно я рассмотрел нечто такое, что много раз уже виделось мне и никогда не было таким заметным, отчетливо понятым, как сейчас. Я увидел неподвижность. Неподвижность деревьев, вцепившихся в землю, неподвижность столба с фонарем, самодовольную неподвижность заводской трубы, неподвижность жилых домов за оградой сада.
Неподвижность всего и во всем была не спокойной, не умиротворенной, а такой, будто что-то происходило в ней, будто неподвижность зрела, как зреют почки на деревьях, как зреет плод в утробе матери, как зреет слово в глубине души.
Я остановился, закрыл глаза, мне почудилось, что вот-вот я услышу, пойму что-то очень важное о себе.
Так уже было когда-то, и это вот тоже... тихие склоненные ивы над недвижной водой, и березы, и сухое дерево на холме с воздетыми к небу побуревшими ветвями. Покой и тревога, ясность и обманчивость... Это было в плавнях, в Астраханском заповеднике, в местечке, которое называлось Трехизбинка. И в самом деле на берегу стояли всего лишь три избы, а вокруг — острова, протоки, камыши, ивы с бесчисленными гнездовьями бакланов; распустившиеся, яркие, как звезды над водой, белые лилии и королевские цветы — лотосы. Их впервые довелось мне там увидеть.
День уже был на исходе, вечерний полумрак спускался на землю. Я лежал под белым пологом палатки, смотрел в небо и думал, что наконец-то попал в настоящую первозданную тишину и умиротворенный покой. Всем и всему тут хорошо.
Но вот я прислушался и удивился мощному гуду комаров. Потом я услышал странные костяные постукивания, шуршания — это кружили стрекозы над ивами, трепеща сухими крылышками и гоняясь за комарами. А потом послышался глухой всплеск, еще один и еще. Должно быть, щука метнулась вослед какой-нибудь зазевавшейся рыбке. А вот посвист крыльев над водой: медленно, тяжело пролетел черный баклан с полным зобом добычи.
Тревожно мне стало тогда лежать на распаренной земле, смотреть в небо, еще наполовину освещенное последними лучами зари, — я повернулся, приподнялся на локте, посмотрел на противоположный берег и увидел белую птицу, аиста, на сухом дереве, на самой вершине. Длинный птичий клюв был направлен к заре, к уходящему солнцу. Неподвижно и долго сидел аист. Он улетел лишь когда истлела последняя полоска света на горизонте.
Много дней я провел в том месте, и каждый вечер с последними лучами солнца прилетала белая птица, садилась на вершину дерева и смотрела, как уходит день. Внизу плескались рыбы, искали добычу щуки и окуни, гудели комары, шуршали стрекозы, а птица была молитвенно неподвижна.