Глава третья
Никита ушел к Невскому, а я зашагал в другую сторону, к Марсову полю, к Неве, к простору. Когда оказался рядом с Кировским мостом, я увидел то, что ожидал увидеть: и просторное небо, и вечернюю зарю, — но мне захотелось домой, в маленькую мою комнатку, просто посидеть в ней, помолчать или послушать Бетховена, пластинку, которую слушал Никита, или поговорить с Кузьмой Георгиевичем. Пешком возвращаться было неохота. Сел в трамвай.
Оказывается, надежнее всего добираться куда надо на этом городском ишачке. Везет себе и везет, и места много, не толкаются.
Нет, на этот раз толкаются. Особенно на площадке. Что это они там так тискают друг друга? Пэтэушники! Всюду наши ученики, по всему городу. Ах, вот в чем дело! Контролер! Женщина держит кого-то за руку.
Раздражают меня трамвайные контролеры. Ненавижу их надменную уверенность в своей правоте. Понимаю, что нельзя обманывать, даже в мелочах, и все-таки не нужно так «раздевать» при всех человека, как это делают многие крикливые женщины, проверяющие билетики, будто совесть и честь стоит всего лишь три копейки. Вон она держит за рукав и дергает кого-то. Это Лобов! Вот кого она держит. Мой Лобешник попался в трамвае! Это он может, это у него запросто.
— Отпустите его, пожалуйста!
— Еще чего! Защитник нашелся. Кого защищаешь? Эти нахалы совсем обнаглеют. А у тебя у самого-то билет есть?
— А с чего это вы со мной на «ты»? Мы что, друзья?
Не ожидала тетка такого поворота дела. Замолчала. Смотрит на мой билет. Собирается с мыслями и подыскивает слова — как бы поэффектнее и позлее мне ответить. А Лобов таращится на меня, красный, потный, ошалелый. Больное ухо стало малиновым.
Все смотрят на Лобова, на меня, на контролера, ждут, что будет. Я знаю: никто не сочувствует Лобову.
— Еще чего, — наконец-то придумала свой ответ злая контролерша, — чего это мне с тобой тут дружбу разводить, — говорит она. — Такие друзья вон как миленькие отрабатывают пятнадцать суток. Могу устроить.
— Спасибо за протекцию. А вот парня этого оставьте.
— Да ты что, сдурел? Сейчас и тебя сдам. Купил билет и катись куда надо. Ты что, за него штраф, что ли, будешь платить?
— Вот вам рубль, и до свиданья.
Я был готов заплатить и больше.
— Давай сойдем на этой остановке, хочешь? — спросил я у Лобова и подумал о случайностях, которые нас ждут чуть ли не на каждом шагу.
— Сойдемте, — ответил Лобов и, когда мы оказались на тротуаре, поблагодарил меня. Поблагодарил на свой манер, раздражаясь, что нужно открывать рот и говорить непривычное, стыдное: «Спасибо, извините, пожалуйста». Быстрее бы отделаться от этого ритуала. Куда как отчетливее и смелее он произнес другие слова:
— Ну и вредная эта тетка, не дай бог. За три копейки нос откусит. Чуть что — свистульку в рот. Милиция, дружинники... Там все в трамвае разорались на меня... Ух и ненавидят они нас! — уже не с лихостью сказал Лобов, а с обидой и болью.
— Кто это «они» и кого это «вас»? — спросил я.
— А все, — повторил он, — нас, пацанов.
— Ну уж и все! — сказал я. — И потом, какой ты пацан? Ты вон покрепче любого мужика.
— А что, нравлюсь, что ли? — спросил он с интересом. — Так уж и любите, как своего? Только и слышу от вас: «Лобов, перестань! Лобов, нельзя! Лобов, не смей! Лобов, замолчи!»
— Нет, Лобов, — ответил я ему. — Не люблю я тебя. Не хотел бы я, чтобы ты был, скажем, моим братом. — Как, оказывается, трудно сказать человеку правду в глаза! — Не нравишься ты мне, Лобов.
Он молчал. Я старался быть правдивым до конца, хотел и ему, и самому себе объяснить, почему он мне не нравится.
— Я думаю, потому ты мне не нравишься, — продолжал я, — что очень уж мы с тобой разные. Я не всегда и не во всем уверен в себе, я тихоня по сравнению с тобой. А ты можешь кому угодно нагрубить в лицо, никого не уважаешь.
— Я вас уважаю.
— Меня? Не похоже. Если бы ты уважал меня, разве стал бы покрывать Бородулина?
— То совсем другое, Леонид Михайлович. Вот вы не понимаете чего-то такого. Конечно, может, и понимаете, но забыли, когда сами были в моем возрасте. Ну, в общем, не могу это я вам толком объяснить, только ведь Глеб мой друг, и он очень хороший парень, его я тоже уважаю.
Лобов так разволновался, что стал даже заикаться слегка. Он размахивал, перекручивал, выворачивал что-то руками, помогая словам и мыслям, он хотел, чтобы я понял его обязательно, и только так, как он думает, и не иначе. Лобов, кажется, впервые ощутил, что убеждения, мысли и чувства, воплощенные в точных словах, могут значить больше, чем его здоровенные кулаки. Я слушал, не перебивая, мне тоже важно было понять Лобова до конца.