Выбрать главу

— И я не могу предать Глеба, не хочу, — продолжал он. — Мне лучше самому пусть будет плохо, но все равно друг есть друг. А вы думаете, если бы с вами что-то случилось, я бы вас не стал покрывать, как Бородулю? Если бы вам суд грозил или еще что-нибудь такое, мало ли? Да мы бы все за вас, мы бы за вас любому по роже. Не верите, да? Не верите?

Ну как я мог ему не поверить!

— Мне никто не верит, — признался он вдруг обозленно. — Что бы ни случилось, во всем я виноват. Я вот одной девчонке в ухо дал. Я понимаю. Думаете, я не понимаю, что этого нельзя делать? Девчонка — значит, то да се, нежное создание. А вы бы только видели, какая она. Такая нахальная... — Он махнул рукой. — Да что о ней говорить, сами, наверно, видели таких. И все равно ей поверят, а мне нет, если что. А как же! Она цветок, одуванчик. А я кто? Лобов! Хулиган! Громила! Лобов водку пьет! Лобов хамит! Лобов уроки срывает!..

Я посмотрел на него сбоку. Ну и ну. Сколько же людей живет в одном человеке? И какой из них настоящий?

И с неожиданной резкостью, даже с грубостью, словно за что-то внезапно обозлившись на меня, может быть из-за того, что признался, раскрылся, Лобов спросил:

— А что вы молчите? Воспитывайте уж. На то вы и мастер. Отругайте хоть, а то мы идем, как два кореша пиво пить.

— А почему бы и нет, — сказал я. — Неплохая идея. Почему бы нам и правда не выпить по кружечке? Пойдем, что ли?

Он посмотрел на меня с недоверием.

— Пошли, пошли, у меня тут на примете есть один знакомый ресторанчик. Посидим, перекусим, идет?

Лобов даже бровью не повел. Как будто он всю жизнь ходил по ресторанам и как будто мы в самом деле, как два закадычных друга, шли-шли и вот решили зайти поужинать.

А не слишком ли ты хватил, мастер, с предложением пойти в ресторан? Непедагогично. Завтра Лобов расскажет об этом всем, и трудно даже себе представить, что будет потом, как отнесутся к этому ребята, или еще, чего доброго, узнают директор, замполит или старший мастер. А вдруг Лобов начнет потом хамить мне и скажет, как сказал директору: «А вы-то сами...» Не скажет. Или уж я совсем ничего не понимаю ни в себе, ни в людях. Пусть все будет, как решил.

А все-таки, что и говорить, совестно идти. И странно. Особенно с Лобовым. И все-таки идешь? Хочешь таким образом расположить его к себе или дать понять, что ты не боишься общепринятого среди педагогов мнения? А ведь это, по существу, тоже педагогический прием. Прием, прием. Слово-то какое. Что-то есть в нем от «поймать», «подловить», «подстроить ловкую засаду для пользы дела». Нет, не этого я хочу. И так слишком много мы используем педагогических приемов, и ученики с полунамека понимают, когда прием, а когда — движение души. Одному верят, другому лишь подчиняются, и то не всегда. Лобов давным-давно стал глух ко всем этим педагогическим наставлениям. И если бы случайно не сорвалось у меня приглашение в ресторан, он ни за что бы не шагал сейчас так охотно и стремительно.

Даже слишком стремительно. И наплевать ему, что мы идем по красивейшей площади Ленинграда, что там вон Оперный театр, а тут Русский музей, а здесь Филармония и Театр музыкальной комедии, а посреди площади памятник Пушкину с цветами у подножья.

Странно, очень странно, что язык у меня не поворачивается сказать Лобову: «Остановись, посмотри на этот свет вокруг, на эти колонны, на эту прекрасную ограду с позолоченными остриями пик. Оглядись и запомни, если ты ни разу этого не видел, и почувствуй в себе особый праздник, восторг и, может быть, даже умиление от этой красоты, оставленной нам прошлым временем. И может быть, позавидуешь старым деревьям, тому, что они видят все это много десятилетий подряд и молчат, а может, позавидуешь сам себе, что посчастливилось жить в прекрасном городе. Все это твое, для тебя, сумей только разглядеть». Может быть, и Никита не разглядел мой город. Куда он шагает сейчас со своим чемоданом?

Я не смогу сейчас рассказать Лобову, что сам когда-то смотрел и не видел, слушал и не понимал, и мучился от стыда, оказавшись впервые в Филармонии, в окружении непривычных мне людей, среди белых колонн, сверкающих люстр, на бархатном кресле, перед эстрадой, на которой сидели в черных фраках оркестранты. Они то оглушали меня громом литавр, то усыпляли медленными, тихими звуками скрипок, подчиняясь размахиванью рук длинного тощего дирижера. Я слушал и не слышал музыку, и никак не мог забыть, что на мне ремесленная форма, гимнастерка с ремнем, черные брюки и огромные, скрипучие ботинки. Я сунул ноги под кресло да так и отсидел до перерыва.