Выбрать главу

— Я их склею, Коля. Или, может быть, снова поеду к горшечнику, закажу еще. Побольше и получше, и для тебя. А может, и сам закажешь, какую тебе надо.

— Вы меня возьмете? — тихо спросил он.

— А почему бы и нет? У моего друга мотоцикл с коляской. Как раз три места. Сядем и поедем как-нибудь на заре.

— Куда? — спросил Николай.

— Странный вопрос. Не все ли равно куда. Куда-нибудь туда... Косточки собирать. Посмотреть, как солнце встает. Устраивает?

— Еще бы! Меня все устраивает.

Я уже больше не мог находиться в моей тесной комнате. Географическая карта манила, а стены раздражали меня. Я увлек Николая за собой, на улицу, к площадям, к Неве. И всю дорогу я вспоминал. Рассказывал о путешествиях, о какой-то совсем другой жизни, которую мне посчастливилось узнать. И самой памятной, самой уместной и даже необходимой теперь для меня и для Лобова оказалась история про знаменитого горшечника из Ярославской деревни Песчинка.

Я рассказывал не спеша, с подробностями, чтобы Николай оказался в дороге вместе со мной, заодно чтобы он понял, каким я отправляюсь в путешествия и ради чего, как пробираюсь, продираюсь в пути не просто к новым людям и случайным обстоятельствам, а прежде всего к самому себе: то подобно реставратору снимаю слой за слоем — ненужный, наносный, фальшивый; то, словно бы глину перед созданием горшка, что-то обхлопываю, обминаю в себе, с предчувствием, с ожиданием обновления. И радостно мне и тревожно в такие минуты.

Когда мы подошли к Неве, облокотились на гранитный парапет, Николай спросил меня с тревогой:

— Неужели вы и вправду, Леонид Михайлович, хотите бросить училище?

— Не знаю еще, боюсь я, Коля.

Боюсь воды — она текуча. Земная кровь — она во мне, а я не чайка на волне, я раб волны, я камень с кручи. Боюсь огня — его касанье не только кожу жжет мою. Я вижу в нем беду свою, не дров — души моей сгоранье. Боюсь предчувствий. Что-то есть в том тайном голосе щемящем, в том ожидании щенячьем, кому, откуда эта весть? Боюсь остаться без друзей, когда я журавлем подбитым, теряя летний дух и ритм, срываюсь с высоты своей. Боюсь предательства и злобы, они смертельнее штыка. Нас душит потная рука приемом медленным, особым. Боюсь беды, боюсь неволи, руки безжалостной боюсь. Я облако, я ветер в поле, в свое неведомое мчусь. Но, кажется, всего страшней безверье, душезапустенье, когда идешь ты горькой тенью в мир озабоченных людей. Когда ты ни в цветке, ни в птице, ни в камне твердом, ни в огне. Ни подавиться, ни напиться тобой нельзя, ты как на дне. Так пусть же, пусть на белом свете, пока он бел и долголетен, я в смертных страхах растворюсь, — при жизни смерти я боюсь.

Глава пятая

Восторженный человек Николай. Никак ему было не уйти спокойно, — все оборачивался и подпрыгивал, подпрыгивал, чтобы я видел его издалека, и все махал мне, махал обеими руками, и даже на большом расстоянии я видел, догадывался — он улыбался. Нам еще о многом надо подумать и потолковать. Мы поколесим и вернемся на круги своя. А пока еще нужно повертеться на моем гончарном круге, пообмять глину, прокалиться в печи, а потом уж, потом, когда я буду в мастерстве своем уверен, как уверена птица, когда она вьет гнездо, вот тогда уж... не торопись, не спеши никуда и ни в чем, время и так убегает вспять быстрее мотоцикла. Пока тебе хорошо, не спеши. Ты снова, Ленька, кажется, вернулся в тот субботний день, в тот час, когда ты был во всем и все было в тебе.

Вернулся домой и долго не мог заснуть. Потому было не сомкнуть глаз, что опять во мне работали, крутились жернова, и, как бабочку в сачок, хотелось поймать догадку, разгадку, которая заставила бы меня поступить как должно.

Я знал, что на кухне, прислонив к стеночке костыли, как всегда, сидит возле окошка мой Кузьма Георгиевич, покуривает, тяжело дышит и смотрит в окно, и взгляд его, наверно, обращен не в будущее, а в прошлое... он вспоминает жизнь, как будто бы перелистывает старые альбомы.

Я помню эти большие альбомы, он показывал и рассказывал мне о них. А как он обрадовался однажды, когда позвонил ему ночью ученик и прокричал в трубку, что сын родился только что и назовут его Кузьмой. И тогда Кузьма Георгиевич уже больше не мог сидеть на кухне. Осторожно, чтобы не разбудить жену, прокрался в комнату, достал из шкафа старые свои альбомы, начал их листать — от поздних фотографий к началу жизни, к юности, к детству.