— А разве это плохо — иметь жизненный опыт? — спросил я. — Вот меня сейчас жизнь хлопнула, а все, быть может, оттого, что опыта не хватает. Я раздваиваюсь. Вот решил бросить работу, а разум не велит, притормаживает, убеждает, хоть я понимаю — надо уйти. Нужно сделать заход в другую сторону, пока еще молод и могу попытать свои силы в разном, а главное, пока еще работа не утомила настолько, что начинаешь думать, как бы дотянуть до пенсии.
— Ну, это тебе еще не грозит, Леня.
— Грозит, Кузьма Георгиевич, еще как грозит. Не я себе напомню, так мне напомнят. Ученик, который треснул меня по башке, не только оправдался, но еще и предъявил мне обвинения. Я врун. Часто говорю одно, а делаю другое, приспосабливаюсь к обстоятельствам, ко всяким «надо». Я учу жить так-то и так-то, а сам живу иначе...
— Не всякий способен предъявлять такие требования. Это и смело и хорошо. Он максималист, как и должно быть в юности. А тебе почаще надо доверяться простейшим вещам, своей природе, как, бывало, заплутавшие ямщики доверяли чутью лошади. Но важно, чтобы чутье не поросло жирком. Это хорошо, Леня, что жизнь тебя ударила сейчас...
Я стоял, а Кузьма Георгиевич сидел на старом, низком своем табурете, держал трубочку в тонких, как будто даже прозрачных пальцах, поворачивал трубку то так, то этак, и показалось мне, что сидит передо мной еще один горшечник, обминающий глину для особого, небывалого и в то же время похожего на многие тысячи своих собратьев сосуда. Он говорит, преодолевая одышку, будто поднимается в гору, и вот они — последние метры подъема, невозможно трудные и желанные.
— Я хорошо знаю, что такое стоять, как говорится, голеньким перед всеми четырьмя сторонами света и не знать, куда же... Однажды я заблудился в тайге. Болотца, топи, бурелом невпролаз, серая хмарь над головой, мошкара — чудовищно. Я уж было думал — конец, но выполз. Представь себе, вывело меня из гибельной чащобы какое-то особое, я бы сказал, звериное чувство. Я выбрался к речке и на берегу увидел бревенчатый домик, то ли избушка старателей, то ли охотничья. Во всяком случае, там я нашел и еду, и спички. Все было аккуратно завернуто, запаковано, спрятано в печурку, как будто кто-то знал, что я приползу полуживой. Эта еда и огонь для другого в общем-то обычны в тех краях и тех условиях. Это спасение и другим и себе. Но тогда меня, полумертвого, это так поразило, что я расплакался. Тот неведомый человек стал моим кровным братом, и вообще тогда все люди показались мне кровными братьями. Так бы и должно быть всегда и всюду, а получается... Получается, что там, где нас мало и очень трудно бороться за жизнь, мы понимаем это кровное родство как непреложный закон. А где много людей, ценности такого рода падают. А население земли растет. Что же будет, если мы так обесценим естественные, простые и вечные наши ценности взаимовыручки, помощи, сочувствия, соучастия?.. Вот я уже сколько месяцев жду, чтобы ко мне кто-нибудь пришел из моего института, где я проработал всю жизнь. Жду-пожду, а их нет. Я понимаю — заняты, у всех семьи, дети, заботы. Но все-таки надо, чтобы пришли. Я ведь скоро умру.
— Кузьма Георгиевич, дорогой...
— Нет, нет, не говори мне ничего, я все понимаю, я не нуждаюсь в утешениях, я даже не обижен на них, просто сорвалось. Веришь мне?
— Верю, — сказал я едва слышно. И уж совсем тихо добавил, не сдержался: — И не верю.
Кузьма Георгиевич улыбнулся.
— А что ты думаешь? — сказал он запальчиво и даже с некоторым озорством. — Думаешь, это легко — не врать? Это, может быть, самое трудное в жизни дело — всегда говорить только правду и поступать по правде. Я всю жизнь этому делу учусь, шестьдесят с лишним лет, да и то, бывает, совру своей супружнице. Вот курю, как мальчишка, тайком, а приду к ней — буду дышать в сторону, чтобы она запаха не почувствовала, а если спросит: «Опять курил?», так я почище твоих пацанов буду врать и клясться, что и вкус табака забыл вообще, младенец я непорочный. — Он весело засмеялся. — А ты говоришь, не врать. — И, как бы в подтверждение его слов, послышался стук двери, и Кузьма Георгиевич торопливо затушил трубку, примял пепел пальцем, запихал трубочку в карман своего старенького халата, взял костыли и, подмигнув мне своим хитроватым, добрым и умным глазом, зашлепал из кухни по нашему длинному коммунальному коридору: стук-шлеп, стук-шлеп, стук-шлеп...