— А ты с этим правдолюбцем потолкуй как следует, — строго сказал мне старший мастер, проходя мимо. — У него там всякие завихрения, — и он покрутил пальцем у виска.
— Мы еще поговорим, Леня, — шепнула мне Майка, тоже не задерживаясь.
— Интересный парень. Гордый, — сказал Акоп. — Это он танцевал в субботу в Доме культуры с красивой такой девушкой?
— Он, Акоп, он самый. Всякое есть в этом парне.
— Я из него сделаю классного баскетболиста, — горячо заверил Акоп, хлопнув меня по плечу перед уходом, как будто пообещал мне исправить в Глебе сразу все недостатки. Ему что, он рассчитывает «на потом», а у нас все должно состояться теперь.
— Глеб! Что ты там ищешь? Ничего не ищешь? Тогда иди в мастерскую, подожди меня, я сейчас приду.
Глава четвертая
Тишина. Притаились и чего-то ждут верстаки. Недавно отремонтированный фрезерный станок вызывающе сверкает свежей краской. Мы здесь одни.
— Ты был там ночью? — говорю я тихо.
И Глеб отвечает тоже тихо, чуть слышно:
— Был.
Мы сидим на подоконнике лицом к дверям. Мы снова рядом, как, бывало, сидели на обочине дороги. Мы говорим негромко.
— За что ты ударил меня?
— Я не знал, что это вы, было темно.
— Не так уж темно.
— Я видел вас только со спины, не узнал.
— Даже когда я стал кричать?
— Тогда узнал, но не сразу.
— А почему все-таки ударил?
— Не знаю. Побежал, как все...
Снова «как все»... Разве может это быть мерой оправдания? Так можно оказаться в какой-нибудь истеричной оголтелой толпе и кинуться на одного...
— Значит, за компанию ты можешь и убить?
Он покачал головой:
— Нет.
— Можешь, Глеб, — сказал я. — Не ты убьешь — водка. Кинул бы камень чуть посильнее, и конец!
— Это не камень, это был кусок плексигласа. Случайно оказался в руке. Я вас не хотел ударить. Я только защищал того, маленького. Вы очень тогда обозлились, кричали...
— Еще бы. Четверо на одного!
— Пятеро, — поправляет Глеб.
— Тем более.
Мы сидели на подоконнике бок о бок. Я спрыгнул на пол, чтобы получше видеть Глеба, посмотреть ему в глаза. Он тоже хотел спрыгнуть, ему стало неловко сидеть, когда я стою.
— Сиди, сиди, — сказал я. И спросил: — Вы намечали встретиться?
— Нет, вышло случайно. Увиделись около Фрунзенского, потоптались, потом в кино, потом, в общем, купили...
— Вино? — догадался я.
Глеб кивнул.
— Дурачье. А ты что, не знаешь судьбы своей матери? Почему у матери отобрали права на тебя? Почему твой отец отказался от семьи? Не знаешь?..
Ему было неприятно все это выслушивать. Он переменился в лице. Снова что-то нервическое появилось в его глазах, в позе, в пальцах, сжимающих край подоконника. Трудно ему, и все же пусть выслушает. Любая правда сейчас лучше, чем самая распрекрасная ложь.
— Эта отрава убивает в человеке все: ум, энергию, волю. Главное — волю. Человек становится неуправляемым. Ты вот бросился на меня. Ты напал бы на кого угодно, мог пойти на грабеж, на любую крайность заодно со всеми. Разве не так?
Глеб молча пожал плечами. Он не хотел спорить, но и не соглашался.
— Вот если ради справедливости или чего-то самого главного в жизни тебе нужно будет пойти против многих, ты пойдешь?
Глеб кивнул.
— А против этой кодлы пойти не смог? Как они, так и ты? Ну что мне с тобой делать, как я должен поступить? Я мог бы отдать тебя и всех твоих дружков под суд. Мог бы?
— Могли бы! — не поднимая на меня глаз, согласился Глеб.
И снова вернулось к нему какое-то особое напряжение, я это видел. Он внешне держался непринужденно. Глеб может замкнуться снова, стать чужим, враждебным и непонятным в своих быстрых переходах от искренности к замкнутости, от бесшабашной отваги, как было только что на собрании, к трусливой скрытности, даже униженности, к пассивному «будь что будет», — лишь бы спрятаться за чужие спины. Ночное нападение тоже, в сущности, круговая порука. Все вместе соединялось в Глебе: и крайняя трусость, и крайняя смелость, и, наверно, он, еще не зная себя, бросается и в ту, и в эту сторону, и на все четыре.
— Не пойму я, Глеб, ты только что стоял за полную правду, требовал, обвинял, а сам подговорил группу, чтобы все врали заодно с тобой?