— Возможно. Хотя вы и судите об этом слишком резко. Однако, — сказал он с улыбкой, — я с нетерпением буду ждать ваш перевод.
Утром, когда дядюшка запрягал лошадь, во двор пришел Амир. Похоже, он за всю ночь не сомкнул глаз, и лицо его было очень бледно и возбужденно.
— Я не все сказал вам, Габдулла-эфенди… мой отец отказывается платить за обучение, требует, чтобы я оставил медресе. Там, говорит, крамоле учат.
— Но чего же хочет ваш отец? Чтобы вы поступили в другое медресе?
— Он хочет меня женить, выделить мне хозяйство. Но я не хочу…
— Вот дурак, вот дурак, — дружелюбно смеясь, вмешался в разговор Кабир-мулла. — Ему предлагают волю, а он отказывается. Да если бы у меня был такой богатый отец…
— Я не хочу! — повторил юноша.
Габдулла подошел к нему, обнял и сказал:
— Оставьте робость. И поступайте, как велит вам совесть. Вам надо переезжать в Казань. Найдите меня там, и я помогу вам чем только смогу.
— Спасибо, — тихо ответил юноша.
Когда выехали за деревню и задул в лицо теплый и душный уже с утра полевой ветер, ему стало казаться, что его советы юноше были высказаны слишком скоропалительно, расплывчато. Не обернется ли для юного сельского романтика разочарованием столь крутая перемена в его судьбе, не растеряется ли он перед многоликим и суровым городом, не сломается ли, как сломался бывший реалист и бунтарь Селим?
Дядюшка между тем мурлыкал песенку, то разговаривал будто сам с собой:
— Эт-та Иж-Буби в зубах навязла у всех окрестных мулл! Преддверием ада называют они тамошнее медресе. Мол, учат в нем, как делать революцию. А по моему разумению, революцию делают люди темные, необразованные, человек же образованный будет работать на пользу народу и про всякие там революции думать не станет.
Кабир-мулла философствовал на свой лад: в вопросах образования он был демократ, но революцию считал злом. Сперва Габдулла спорил с ним, высмеивал его рассуждения, потом махнул рукой. Чем, в конце концов, отличаются размышления деревенского священника от философии либерала? Тем тоже — подавай просвещение, борись с голодом и бедностью, но упаси нас бог от всяких революций.
И время-то опасное! Не то опасно, что тюрьмы и ссылки, а то, что люди, испугавшись первых звуков грома, как никогда прежде полны патриотического пыла, увы, припахивающего шинельным сукном и портупеей. Проявлениями патриотизма становятся проклятия социалистам, отход от прежних убеждений, доносы, погромы… И такая засуха! Будто людские отношения, равнодушные и бесчеловечные, произвели какой-то сдвиг в природе и вызвали ужасную эту напасть.
Облик юноши стоял перед ним неотступно, но он уже не помнил его лица, звуков голоса, и тем сильней волновала его мысль о молодой судьбе. И в одну минуту, когда он попытался сильным напряжением памяти вызвать перед глазами его черты, вдруг увидел себя, настороженно и недоверчиво глядящего на вырастающий впереди город.
16
Всякий раз, ненадолго оставляя город, а затем возвращаясь в него, он чувствовал себя немного чужим. Читая накопившиеся письма — от сестры, от бывших однокашников, от родичей и знакомых, — он как бы все еще пребывал не здесь, а то ли в Уральске, то ли в деревне. На этот раз он приехал с какою-то мистической нетерпеливой уверенностью: будто на его столе сиротливо пылится письмо от Фираи-ханум. Но не было письма.
Где она, что с нею? Вспоминает ли о нем?
Терялись ее черты, забывался голос… память лихорадило, она потоплялась в избыточности чувств. Ему казалось, что вспоминает… будто говорили когда-то о сокровенном с нею… что-то нежное, ласковое, что было с ним и с нею. Ах, нет, то была сестра, а он такой робкий, такой любящий мальчик!
«Я не взрослею, нет!» — думал он с мальчишеским роптанием и вспоминал своих друзей и как бы примеривал на себя их жизнь, их возмужалость и стойкость перед жребием. Да вот хотя бы Минлебай, его уральский однокашник, а теперь артист театра Габдулла Кариев: жил с любимой женщиной в гражданском браке и ничуть не заботился тем, что нет у них общего угла, в постоянных и долгих разъездах, что союз их не освящен молитвой, а дети, если бы они родились, считались бы незаконнорожденными. Но была между ними радость любви и взаимопонимания. Порой и Габдулле рисовалась такая же жизнь с нею, что было совсем уж фантазией невероятной. И то, что болел он ею (теперь-то, когда она далеко!), было изнурительной, хотя и приятной, мукой, он понимал: спасет его только работа!