Выбрать главу

— Риза-эфенди — с одобрением. Был даже тронут тем, что вы включили и его рассказы. Дердменда я не спрашивала, да он, кажется, и не читает современные издания. Его чтение — Аль-Маарри, Хафиз, Шиллер.

Последнее замечание женщины он оставил без ответа.

— А знаете, — продолжала Фирая-ханум, — он большой оригинал: после смерти матери взял попечительство над сиротским домом в собственные руки.

Он слушал как будто со вниманием, но сказал о своем с мечтательной и грустно-приятной улыбкой:

— Знали бы вы, с каким нетерпением, с любовью и вместе завистью я раскрывал журнал, зная, что в нем стихи Дердменда! Я многое помню наизусть… — И прочитал, как Меджнун, пораженный смертью возлюбленной, ходил среди каменных надгробий и вопрошал: где могила Лейлы? Ему отвечали: почерпни пыль с каждой могилы и поднеси к лицу, даже тлен не может уничтожить аромата любви.

Теперь молчала она, и Габдулла, смущенно меняя разговор, спросил:

— Надолго ли вы в Казани?

— Не знаю, — ответила она с некоторой загадочностью. — Как сложатся обстоятельства. В Оренбурге ничто больше не удерживает меня: мама умерла в прошлом году, дочь — у родственников, но там ей нельзя долго находиться. — Она умолкла, как бы давая ему возможность спросить или не согласиться, но он молчал. Тихонько вздохнув, она продолжала: — А Казань… Казань я люблю. Еще больше люблю Заказанье. Вот дождусь лета и обязательно поеду в деревню, в Мамадыше — родина моего отца. Какой вы, однако, молчун!

Он покаянно улыбнулся, кивнул, соглашаясь. Просились странные, неуместные слова: «Не плачьте, милая, родная!..» Он часто повторял их, думая о ней в призрачных сумерках задымленной и холодной комнаты.

— Ужасный, ужасный молчун!..

«Надо сказать ей про котенка, которого мы подобрали в прошлую зиму. Скажу: теперь это важная госпожа Мяу, и у нее собственные котята».

Вот и сбылось, что видел он ее каждый день: то прогулки в санях и пешком, то вечера благотворительных обществ, в эту зиму особенно много было всяких вечеров — в пользу голодающих, в пользу театральных трупп, в пользу сирот, бедных шакирдов, издателей, затевающих новую газету взамен закрытой властями. И просто разговоры в ее доме или в номере гостиницы, куда являлась она неожиданно, веселая, экзальтированная, похоже — с какой-нибудь вестью, но нет. «Я просто так, на минутку», — говорила она смеясь и, пробыв недолго, уезжала.

Та страсть, какою он горел, думая о ней и ожидая ее приезда, не утихла и не имела как будто никакой связи с прогулками, встречами и разговорами. Пребывание вместе не утолило и малой доли того, чем он горел, а прогулки, встречи и разговоры начинали уже сильно утомлять его плоть, а дух все маялся не то любовью, не то желанием ее.

Он испытывал стыд и обиду, когда его тело, истощенное болезнью, начинало томиться желанием близости. В такие дни он не смел поднять на нее глаза, но каждый звук ее голоса, шорох ее одежд, даже волненье едва слышного дыхания вызывали ярость на обостренность собственных чувств — чувств, казалось ему, низменных. Такое его состояние оканчивалось лихорадкой. А может быть, оно было продолжением и следствием проклятой телесной слабости.

Отсутствие покоя наводило на мысль о тщете его порывов; казалось, что и творчество не отражает даже малой доли того, чем полны его ум и душа.

А тихим, прелестным праздником пребывала зима!

Он писал зиму с ее морозными красками, чудными звуками будто бы издалека идущих времен, с одушевленными картинами городского бытия. Но вдруг возникал деревенский проселок, по которому тащилась маленькая худосочная крестьянская лошадка, и простуженный мужик, хлестая лошадку, боязливо озирался на волчье тоскливое завыванье. И он писал дорогу и страх мужика за единственную животину, за будущее свое, которое не обещало ему ничего, кроме голода, холода и несчастий.

Но вот ведь что: сколько ни пиши о бедности и забитости мужика, а он все так же беден, унижен, никакие манифесты не дали ему насущного — земля-то, как прежде, у помещика!

Он снимал с полки хрестоматию и, пролистывая, думал: вот, пожалуй, единственное в его трудах, что принесет пользу людям. И он напишет еще не один учебник, по ним будут учиться крестьянские дети… быть может, судьба у них окажется счастливей, чем у отцов.

А пока они уходили с отцами вместе из голодающей деревни на уральские рудники, на шахты Донбасса, на заводы Крестовникова, Алафузова, Акчурина. Некоторые бывшие однодеревенцы, став теперь рабочими, находили Габдуллу в его каморке и рассказывали, каково им приходится здесь, но еще горше тем, кто остался в деревне, обнищавшей до последнего. Был особенно жалок Мустафа из Кырлая — своей подавленностью, потерей всякой способности к самозащите, да, пожалуй, и к самоуважению. Это был парень лет двадцати, рослый и широкоплечий, худоват только, а жаловался с каким-то детским отчаянием на зверства мастера  А с к а р а  Д в а р и ч а.