Выбрать главу

Он просыпался и, ухватив остатки сновидений, спрашивал себя: почему все время снится Зейтуна, ведь я не думаю о ней? И в следующую минуту забывал обо всем, и о ней тоже, лежал опустошенный, не в силах шевельнуть даже пальцем. Но была среди многих ночей одна, когда Габдулла проснулся в полной тишине, зажег свечу, взял бумагу и карандаш. Тишина стояла напряженная, и в ней услышал он тонкое, едва слышное звучание саза.

Я теперь цвета предметов по-иному видеть стал. Где ты, жизни половина? Юности цветок увял…

Саз звучал все тоньше, все печальней, и он торопливо писал, словно стараясь нагнать ускользающие звуки.

Саз мой нежный и печальный, слишком мало ты звучал. Гасну я, и ты стареешь… Как расстаться мне с тобой… В клетке мира было тесно птице сердца моего; Создал бог ее веселой, но мирской тщете чужой.
(Перевод А. Ахматовой)

Он дописал последнюю строку, и у него едва хватило сил, чтобы дойти до постели и лечь. «Да, — подумал он, — она улетает… из железной клетки этого холодного мира улетает она, бедная птица!..» Желтое крылышко свечи тонко трепетало, тускло зеркалилось на крашеном полу; за окном было еще темно, но в коридоре слышалось шарканье шагов и приглушенные голоса пробуждающихся постояльцев.

«Нет, э т о г о  я не смогу над собой сделать, — думал он так, как если бы думал о ком-то чужом. — Я не смогу этого сделать, но я смог бы спокойно дождаться, когда  о н а  сама придет… я не боюсь, не жаль ничего…» Опять сновидения заслоняли и робкое пламя свечи, и голоса за дверью, и собственные мысли; были сны горячи и нестерпимы, и он просыпался, изнуренный их крепким натиском. Так прошло три или четыре дня, и однажды он сказал себе: «Я заживо себя хороню, я не болен, нет, я дал волю апатии. Мне нужен непокой, я еще поборюсь. Я встану!..»

Часу в десятом утра пришел Галиаскар, сел у постели, сказал:

— Ты болен. Почему не дал знать, есть у вас телефон?

— Болен? Нет, ничего. — Прошло, наверное, минут десять, прежде чем он заговорил опять: — Есть какие-нибудь новости?

— Пожалуйста, молчи. Я посижу возле тебя.

— Посиди, — согласился он и в ту же секунду увидел дервиша, который сидел на снегу, услышал голос: «Горе тому каравану, который захотел бы отыскать этот город».

Он открыл глаза, подумал: «Там нет Медного града, надо бы им знать. Птица… едва поспевает за караваном. В какой-то сказке… летела впереди и показывала путникам дорогу».

— Странно, — промолвил он, — мысли рассеиваются. Но я, пожалуй, способен слушать. Расскажи, какие новости. Журнал наш хотят закрыть?

— Видишь ли, Габдулла…

— Они не успокоятся, пока не закроют. А что, Сагит-эфенди работает у клерикалов?

— Не совсем так: он работает в «Казанском вестнике».

— Его тоже издают муллы. А верно ли, что Бурган поехал в Оренбург?

— Да.

— Сукины сыны, — сказал он.

Минуту-другую оба молчали, потом Габдулла сказал:

— Я готов.

Галиаскар не ответил, думая, наверно, что друг его бредит.

— Я готов, — повторил Габдулла. — Кажется, проклятая оставляет меня. — Упираясь руками в кровать, он сел. — Какая лень… не будем ей потакать. Дерни, пожалуйста, за шнур, это звонок коридорному… попьем чаю. Если я не попью чаю, милый Галиаскар, я не работник. Пожалуйста, дай руку, я встану.

23

Николай Аверьянович просыпался рано, надевал халат и осторожно шел в ванную, стараясь не разбудить домочадцев, потом одевался и выходил погулять для гимнастики. Бодрым, рысящим шагом шел вокруг огромного квартала; радостно скрипел снег, радостно благовестил колокол ближней церкви, как бы собирая, зовя и звоны многих других храмов по всей широкой Казани. Нагулявшись, разогнав по телу кровь, Николай Аверьянович возвращался домой и пил чай, который подносила ему  н я н ю ш к а, затем садился работать, не делая исключений и в воскресенье.

Сегодня настроение ему испортил каретник Фурлетов, живший по соседству. Гулять Николай Аверьянович вышел чуть позже обыкновенного, народ уже возвращался с заутрени, и тут соседи встретились, поздоровались. А когда Кистенев, обойдя квартал, вошел к себе во двор, то увидел там каретника и его дворника Каллистрата. Тяжелый, приземистый Каллистрат с палаческим угрюмым лицом держал на плече розово-мороженый, обложенный салом бараний бок.