Он просыпался и, ухватив остатки сновидений, спрашивал себя: почему все время снится Зейтуна, ведь я не думаю о ней? И в следующую минуту забывал обо всем, и о ней тоже, лежал опустошенный, не в силах шевельнуть даже пальцем. Но была среди многих ночей одна, когда Габдулла проснулся в полной тишине, зажег свечу, взял бумагу и карандаш. Тишина стояла напряженная, и в ней услышал он тонкое, едва слышное звучание саза.
Саз звучал все тоньше, все печальней, и он торопливо писал, словно стараясь нагнать ускользающие звуки.
Он дописал последнюю строку, и у него едва хватило сил, чтобы дойти до постели и лечь. «Да, — подумал он, — она улетает… из железной клетки этого холодного мира улетает она, бедная птица!..» Желтое крылышко свечи тонко трепетало, тускло зеркалилось на крашеном полу; за окном было еще темно, но в коридоре слышалось шарканье шагов и приглушенные голоса пробуждающихся постояльцев.
«Нет, э т о г о я не смогу над собой сделать, — думал он так, как если бы думал о ком-то чужом. — Я не смогу этого сделать, но я смог бы спокойно дождаться, когда о н а сама придет… я не боюсь, не жаль ничего…» Опять сновидения заслоняли и робкое пламя свечи, и голоса за дверью, и собственные мысли; были сны горячи и нестерпимы, и он просыпался, изнуренный их крепким натиском. Так прошло три или четыре дня, и однажды он сказал себе: «Я заживо себя хороню, я не болен, нет, я дал волю апатии. Мне нужен непокой, я еще поборюсь. Я встану!..»
Часу в десятом утра пришел Галиаскар, сел у постели, сказал:
— Ты болен. Почему не дал знать, есть у вас телефон?
— Болен? Нет, ничего. — Прошло, наверное, минут десять, прежде чем он заговорил опять: — Есть какие-нибудь новости?
— Пожалуйста, молчи. Я посижу возле тебя.
— Посиди, — согласился он и в ту же секунду увидел дервиша, который сидел на снегу, услышал голос: «Горе тому каравану, который захотел бы отыскать этот город».
Он открыл глаза, подумал: «Там нет Медного града, надо бы им знать. Птица… едва поспевает за караваном. В какой-то сказке… летела впереди и показывала путникам дорогу».
— Странно, — промолвил он, — мысли рассеиваются. Но я, пожалуй, способен слушать. Расскажи, какие новости. Журнал наш хотят закрыть?
— Видишь ли, Габдулла…
— Они не успокоятся, пока не закроют. А что, Сагит-эфенди работает у клерикалов?
— Не совсем так: он работает в «Казанском вестнике».
— Его тоже издают муллы. А верно ли, что Бурган поехал в Оренбург?
— Да.
— Сукины сыны, — сказал он.
Минуту-другую оба молчали, потом Габдулла сказал:
— Я готов.
Галиаскар не ответил, думая, наверно, что друг его бредит.
— Я готов, — повторил Габдулла. — Кажется, проклятая оставляет меня. — Упираясь руками в кровать, он сел. — Какая лень… не будем ей потакать. Дерни, пожалуйста, за шнур, это звонок коридорному… попьем чаю. Если я не попью чаю, милый Галиаскар, я не работник. Пожалуйста, дай руку, я встану.
23
Николай Аверьянович просыпался рано, надевал халат и осторожно шел в ванную, стараясь не разбудить домочадцев, потом одевался и выходил погулять для гимнастики. Бодрым, рысящим шагом шел вокруг огромного квартала; радостно скрипел снег, радостно благовестил колокол ближней церкви, как бы собирая, зовя и звоны многих других храмов по всей широкой Казани. Нагулявшись, разогнав по телу кровь, Николай Аверьянович возвращался домой и пил чай, который подносила ему н я н ю ш к а, затем садился работать, не делая исключений и в воскресенье.
Сегодня настроение ему испортил каретник Фурлетов, живший по соседству. Гулять Николай Аверьянович вышел чуть позже обыкновенного, народ уже возвращался с заутрени, и тут соседи встретились, поздоровались. А когда Кистенев, обойдя квартал, вошел к себе во двор, то увидел там каретника и его дворника Каллистрата. Тяжелый, приземистый Каллистрат с палаческим угрюмым лицом держал на плече розово-мороженый, обложенный салом бараний бок.