Выбрать главу

Кабинет выходит единственным окном на глухую кирпичную стену, где-то там, за стеной, Таврический сад. Но сада не видно, не видно, не слышно Петербурга! Днем он выходил посидеть среди деревьев. Когда-то Таврический был не менее роскошен, чем Летний, в нем любила гулять Екатерина Вторая. Сад и теперь красив, здесь большие Таврические оранжереи, пруд, фонтаны, речка, сюда ходят отдыхать простолюдины, а в небольшой части сада распоряжается попечительство о народной трезвости. Однако сидеть здесь неуютно, погода ветреная, сверху падает, густая, холодная морось. Опять начался кашель, опять он пьет аспирин, скука, неизвестность, и хочется устроить скандал хозяину, чертову богослову.

Как-то ночью он не спал, пролистывал фолианты с полок Бигиева, их много было, все больше на арабском и персидском. Вошел хозяин, смущенно-хитроватый, в теплом халате с волочащимся по полу поясом, в руке бутылка портвейна.

— Не спите? Ну, вижу, не спите. — Он сел, поставил бутылку на письменный стол и, усмехнувшись, сказал: — Вот лежал я без сна, и все, знаете ли, вертелся в голове вопросик к вам. Смешной, надо сказать, вопросик. Ну, понятно, обо мне вы слышали. Но вот… связывали ли вы с моим именем какую-нибудь идею? Или просто, есть, мол, в Петербурге некий богослов, а что он там говорит, неизвестно?

Габдулла улыбнулся. Он не видел в богослове никакой особенной идеи, но видел одинокого человека, чуждого ему по мыслям, но близкого по образу жизни: тоже труженик, пролетарий, хотя вот и квартира, и кое-какие столичные удобства. Околичный ответ навряд ли устраивал бы Мусу-эфенди, а прямо… что же ему сказать? От волнения, от выпитого вина ему сделалось горячо, он закашлялся.

— Нда, — смущенно промолвил Муса-эфенди. — Беда здешнего народа — угловые комнаты. Вы небось заметили, квартира-то моя угловая. Больницы переполнены — знаете кем — угловыми жильцами… Ах, вино-то подогреть бы надо, я сейчас! — Однако остался сидеть, потом, как-то весело спохватившись, запустил руку в карман своего халата и вытащил горсточку сушеных фруктов. — Закусывайте, полезно очень, очень! Я испортил себе желудок в кухмистерских, цены там баснословно дешевы, а я был беден, как дервиш. А вы, по слухам, тоже обретаетесь по угловым квартирам и наживаете катар в харчевнях… — Он разлил вино, взял свой стакан и, упрятав в ладонях, согревая, тихо и как-то уютно рассмеялся.

Занятие пикантнейшее — пить вино глубокой ночью в Петербурге, недалеко от Таврического сада. И с кем? С мусульманским богословом! Тукай жил у него уже четвертый день, но хозяин так и не заикнулся о предполагаемой газете, не водил никуда и ни с кем не знакомил, а все отделывался смущенной фразой: «Право же, все хорошо. Потерпите немного». Но, по-видимому, и сам понимал, что надо как-то объясниться с человеком, которого он сам же и вызвал.

— А я, знаете, со всеми здесь перессорился. И не жалею, ну их к черту! Посудите сами, что у меня за жизнь: в Стамбуле меня отлучили от веры, для русских властей я крамольный татарин, и только наша община видит во мне в лучшем случае чудака… И вот я думаю: для чего я работаю, для кого стараюсь? Почему мы не понимаем друг друга, в то время как все болеем одной болью: что будет с нашим народом, с языком, культурой? Что помогло нам сохранить себя в прошлом, что поможет в будущем?

— А вы спросите у молодежи.

— У  э т о й, которая здесь учится по-русски, которая падка до европейских идей? Да они к концу учебы позабудут, как пахнет поле, а их дети не будут знать, как растет хлеб.

— Навряд ли образованность сулит такой ужас. Конечно, наши потомки будут жить иной жизнью, это несомненно.

— Но получат ли они от своих учителей то, что мы называем чувством своего народа, родины? Какие идеи усвоит наша молодежь, учась в университетах?

— Но ведь вы знаете, что идеи, скажем, технические или философские не могут быть национальны, однако они близки каждому, независимо от цвета кожи, от религии…

— Позвольте, а куда же вы денете социальную историю, социальную психологию… или вот вы говорите — религию?

— Не знаю, философствую я слабо… В конце концов, заповеди всех религий очень схожи, а разнят людей их бытование, условия жизни. А впрочем, и бытование людей во многом одинаково, ведь главное в нем — труд, любовь к злаку, я мог бы еще сказать о воздаянии добром за добро.

— Все это слишком поэтически, — сказал Бигиев, не скрыв пренебрежения. — А люди… люди как разобщены, так не любят инородное, Вот подите вы по Невскому в татарском чапане, на вас будут глазеть и не любить вас, да!

Габдулла засмеялся: