Написав статью о ханже попечителе, о неправедном суде мулл и казиев, он показал ее Камилю.
— Пожалуй, резковато, — сказал Камиль. — А, где наша не пропадала, в печать! — И тут же кликнул мальчика, послал материал в набор. Затем потребовал чаю и стал мягко подшучивать над Габдуллой: — Ах, милый поэт! Связались вы с газетой, бранитесь с муллами и торгашами, а лирику предали забвению.
— Ладно тебе, — отмахивался Габдулла. — Святош не пронять нашими фельетонами, слыхал небось, что учудили муллы? Обратились к полицмейстеру, чтобы тот отрядил городовых вылавливать мусульман, не соблюдающих поста.
Камиль захохотал, едва не поперхнувшись чаем.
— Ох-ох… мочи нет! Во имя благочестия прибегаем к услугам жандармов. Нет, ты непременно, непременно должен им всыпать!
…Вот день, а лампа все горит, едва только свянув. Вот желтеет и густится пламя — вечер, и надо бежать по завьюженной черно-белой улице, напиться чаю и мгновенно уснуть на свалявшейся кошме, постланной на лавке. Тяжелая отрадная канитель работы забирала его все сильней, и он не скучал ни по отдыху, ни по компаниям. Как прежде, любил и почитал он Мутыйгуллу-хазрета, но и к нему ходил теперь все реже. Старик замечал, как чуждеет его ученик, и когда Габдулла все-таки прибегал иной раз, гордо старался скрыть обиду, Он вживлялся, шутил, спрашивал о делах.
— Да ничего особенного, хазрет-эфенди. Хожу в типографию, учусь.
— Верно, — отвечал старик, — для юноши и тысячи ремесел мало.
И тут Габдулла все ему рассказывал: что он давно уже и набирает сам, и печатника заменяет, и конторскую работу делает, и пишет материалы в каждый номер. Камиль повысил жалованье, теперь он получает не восемь рублей, а двенадцать, ему хватает.
— Кстати, — хмуро говорил старик, — я точно указывал Камилю, какое жалованье тебе давать.
— Да нет, мне хватает, — опять он повторял, не сдержав улыбки.
Все житейское, обиходное как-то не шло старику. От его благочестивой строгости и величавости ждалось нечто провидческое, что предназначалось бы только для души.
— …Терпение необходимо и усердие. И бог наградит вас богатством — так следовало бы мне сказать. — Он умолкал, привычный к тому, что паства любит медленно вкушать святые речения. — Ты начал свой путь, сын мой! Не становись рабом своих страстей, думай чаще о достоинстве и чести. Все, что знал я сам, старался передать тебе. Теперь… — Он задумывался, печально смотрел на окно: багряная вечерняя заря лилась кровью Адониса, кровью святого Али на белый снег божий, домогаясь твоей молитвы.
Священный и тревожный час, в который женщина открывает свое лицо и шлет просьбы всевышнему. Мама, что видел он на твоем лице, когда молилась ты, открыв свой чистый лик? Говорили, вскрикнула ты однажды во время молитвы… может быть, привиделось, что луна раскололась надвое, и ты испугалась за своего сына, за его судьбу?
Беседы со стариком оставляли в его душе что-то щемящее, но ему не хотелось освобождаться от этого чувства. Писалось в такие часы немного, все больше грустное, но потом, спокойным взглядом проглядывая написанное, он видел: это, пожалуй, хорошо. Иногда ему становилось жалко себя, своей судьбы, но жалость не порождала ни одной строчки. Жалость к себе никогда ему не помогала, он знал это и раньше, еще до того, как познал мучительное, сладчайшее чувство сотворения.
Теперь он все чаще ходил к сестре и не выискивал время поудобней. С приказчиком он избрал насмешливо-прохладный тон, и тот не особенно докучал ему своим обществом. А чаще приказчик пропадал в своей лавке и бог весть где еще.
Сестра удивлялась одежде брата. С лета он ходил в рубахе навыпуск, в картузе, какие носят русские мастеровые. К Мутыйгулле-хазрету он не являлся в этаком вызывающем наряде, но тот знал или видел его на улице и мягко увещевал. «Вы с Камилем, — говорил он, — имеете способность раздражать других. Кем-то из мудрецов сказано: ни дела, ни удачливость ваша, ни костюмы, ни богатство — ничто само по себе не вызывает зависти, а только ваш нрав». Габдулла соглашался про себя, но ему совсем не хотелось менять свой нрав.
Сестра женским своим чутьем понимала это, пугалась за него и спрашивала кротко:
— Зачем ты носишь эту одежду? Говорят, так одевается один русский богач, который не признает бога.
— Одежда как одежда.
— Говорят, ты еще и куришь?
— Да, — ответил он в первый же раз и ошеломил ее простым этим ответом.
Но сейчас была зима, картуза он не носил, а с тем, что он курит, сестра примирилась. И даже попросила однажды: