Проходя мимо харчевни, он ощутил тоскливый голод, но, пересилив себя, прошел мимо. Он вскипятит чаю покрепче и сядет за работу. Все-таки хорошо, что у него есть худжра, пусть бедная, но своя. Над материалами для газеты он, случалось, работал дома у Камиля, но там он чувствовал себя стесненно. А в типографии шумно, воздух сперт и вонюч, да и не удержишься от разговора с рабочими. Он решил, что повременит и не уйдет пока что из медресе.
14
Лето наступило.
Покончив с делами, Габдулла выходил на улицу — широко и неряшливо дремала она под знойными лучами. Одуряющая, захолустная тишь давила юношу со всех сторон. Молодой железный век летел слишком высоко, несся куда-то вперед и вперед и, казалось, не замечал внизу приплюснутых, сокрытых войлоком из пыли домишек раскидистого дремотного городка.
Он уходил в поле, точно обонянием находя дорогу туда, где дул крепкий, терпкий июньский ветер. С ездовой дороги он сворачивал на какой-нибудь старый проселок, который через полверсты вдруг утыкался в белую шумящую стенку из ковыля. Не останавливаясь, он входил в травы, и в ту же минуту его оглушал сухой звучный гул кузнечиков, чьи розоватые исподы крылышек начинали мельтешить близко у глаз. Необозримая, пустынная, если глядеть вдаль, вблизи степь удивляла проявлениями стольких жизней! Вот те же кузнечики, вот стайка дроф в пестром оперенье, которая при твоем приближении будто не улетает, а стелется по белому верху ковыльной широты, вот мелькнет рожками и точеной головкой сайгак и унесется без звука, а тебе вдруг померещится задевший тебя ветерок.
Однажды, заворачивая с проселка к зарослям дикого вишенника, он остановился перед каменной стелой со свежей надписью на ней: «Странник, прошедший тысячи дорог с молитвой на устах». Ни имени, ни звания покойного — странник, и все. Послышался конский гулкий топот, подскакал казах, спешился и, словно не замечая юношу, склонился перед камнем.
— Чья эта могила? — спросил Габдулла, когда всадник закончил молитву.
— Благочестивейшего из дервишей, известного каждому мусульманину в нашем крае. Сам хазрет-эфенди почитал за честь беседовать с ним.
— Мутыйгулла-хазрет? — волнуясь, переспросил Габдулла.
Казах с любопытством и укоризной поглядел на него.
— Я вижу, юноша не знает.
— Чего же я не знаю?
— Истинная святость дервиша нашла подтверждение в его смерти, равной смерти джахида, — не отвечая на вопрос, промолвил всадник. Наконец, оставив выспренний и горестный тон, простым, мужицким говором стал объяснять: — Шел он нынешней весной сюда, значит, в Уральск. А тут случись казаки, ехали на усмирение крестьян. Ну, приняли в темноте за лазутчика… разговор у них короткий — сперва нагайками, а нагайки не берут святого старца, ну, шашкой кончили дело.
Всадник ускакал к своему становищу, а он долго сидел перед камнем, то молясь, то вспоминая. Вспоминал их странствие, их встречи на пути, безумного крестьянина, назвавшегося Мамадышем, смерть мальчика и как хоронили его в солончаках… вспоминал Канбика, вспоминал речения дервиша: «Человек, ощущая собственное падение, пытается поправить дело, не ведая того, что он находится в зловещей точке круга, а круг для него идет книзу. Остановить это движение значило бы остановить природу».
«И не отыщешь ты божественному закону замены!» — и это тоже говорил дервиш. И что-то о событиях, видимых нашему смертному глазу, но происходящих тоже по божественному установлению. И еще о многом, на чем зиждется наша вера и богопочитание. Вера неотделима от живого человека… Сейчас Габдулла мог бы ответить дервишу: но человек затоптан в прах — в прах затоптана и вера… прах погребает истину, суфи-баба!
Ночь он провел без сна, а утро привиделось ему грозным. И грозные слова он читал на листках, как бы не совсем доверяя своим глазам.