Друзья пообедали вместе, потом Минлебай и Сирази опять отправились гулять. Габдулла сел работать. Но вставал, шагал по комнате, подходил к окну. В блеске дня простиралась вся яркая, нагая улица, искрясь живым, неутомимым дробящимся светом. Неслись сани, полные переряженных шутников.
Какая прелестная, удивительная фантазия, подумал он. Можно быть, наверное, счастливым, написав такие строки. Вот возьму и тоже сочиню — с запахами, с жизнью, какая дышит только в сказке о Шурале, лесном лешем, и богатыре; богатырь не княжеский сын, а простой дровосек.
Но, вздохнув, он отошел от окна и сел к столу, раскрыл брошюру «Царь-голод». Еще осенью он перевел несколько страниц, но вынужден был отставить, загруженный газетной суетой. А теперь опять садился, уже твердо намереваясь перевести брошюру всю и предложить Камилю.
Упоенно, азартно поработал он часа два, работал бы и дольше, но постучали в дверь. Он встал и, не спрашивая, открыл. И увидел глупое, улыбающееся лицо придурковатого Тахави, деверя Газизы.
— Что, мерзнут ноги, мерзнут? — гнусил, смеялся парень и многозначительно выпячивал сверток под мышкой.
— Заходи, Тахави. Здравствуй.
— Говори, мерзнут ноги, а? — Он кинул сверток на пол, и из него выпали новые самокатаные валенки. Тахави хохотал как сумасшедший. — Надевай, надевай валенки!..
Милая сестра, она прислала ему валенки. Он тут же слял кявуши и переоделся в валенки, прошелся по комнате.
— Дай конфетку, — сказал Тахави. — Неужели у тебя нет конфетки?
Он дал-убогому пригоршню леденцов, и тот завопил от радости, стал рассовывать конфеты по карманам.
— Я побегу, — сказал он, — я побегу, а то Габдрахман больно дерется. Мне еще в коровнике надо почистить. — Вдруг он всхлипнул и пожаловался: — А он не хочет меня женить. Жени меня, Габдулла, ты добрый.
Всхлипывая, он убежал.
Габдулла прибрал на столе — брошюру положил в карман старого казакина, казакин повесил в шкаф, листы исписанной бумаги спрятал в стол. У него не было уверенности, что в его отсутствие в номер к нему не заходят. Прибравшись, он отправился гулять.
Пошел он в Пушкинский сад. От ворот в глубину аллеи вели свежие следы чьих-то маленьких ножек. Он представил гимназистку с томиком поэта в руке. Он шел не по следам, а рядом, с ощущением, что здесь он не один. Побродив, надышавшись морозным воздухом, он пошагал обратно. И возле женской гимназии неожиданно столкнулся с Шарифовым. Доктор первый кивнул, стал такой весь дружелюбный, чем-то надежно утешенный.
— Скажите, — спросил он с виноватой улыбкой, — вы тоже счастливы? Скажите, не пожалейте слова…
— Пожалуй, мне и вправду хорошо, — сказал Габдулла, смеясь. — Я просто гуляю, я рад вам. — И верно, радовался, вглядываясь в лицо Шарифова с интересом и приязнью.
Что-то в нем было очень симпатичное, новое и… немного жалкое, вот хотя бы неряшливо закрученный вокруг шеи шарф, незастегнутая пуговица пальто, из-под шапки вылез клок грязноватых и совершенно седых волос. И взгляд виноватый, счастливо-смиренный.
— А я читаю ваши стихи, — вдруг заявил он с тою же виноватой улыбкой, — читаю, ищу… ах, только не сердитесь на меня, ведь сам я ни на кого в целом свете не сержусь! Шакирд, милый вы мой, почему вы не напишете, как благоухает весна, почему не напишете, как двое молодых людей, совершенно счастливых, взялись за руки и идут полем, полем… Так не бывает, я знаю…
— Почему же не бывает?
— Ах, не бывает! Согласитесь же со мной, ведь в целом свете нет человека, с которым бы я не согласился. Нет, в жизни такого не бывает, а в книге это есть. Должно же быть хоть где-то, не так ли, шакирд?
Что-то не позволяло ему оттолкнуть доктора или посмеяться над ним, что-то искреннее, трогательное, мудрое не по-житейски было в словах и в облике несчастного Шарифова.