Выбрать главу

Морокой почудилось ему, истомленному ожиданием, внезапное появление перед взором серенько-желтой поджарой лисицы, саженях этак в сорока. Рыжая то скрывалась в траве, то возникала опять, припадала к земле и лежала неподвижно, уткнувшись носом и чуть пошевеливая кончиком хвоста. И внезапно взвивалась, с налету падала на добычу — мышь или суслика, их много водилось в бугристых дерновинах ковыля.

Исчезла рыжая. Потом он в бинокль видел, как из дальнего ложка выкатил на рысях матерый волчина с желто-белыми бакенбардами. В побежке его угадывалось что-то неспокойное, опасливое. Как будто от волка передалось и ему ощущение тревоги. Опять он увидел лисицу: выбежала из-за кустов, замерла, настораживаясь, нюхая воздух и нервно метя хвостом землю. Затем скачками побежала не оглядываясь. Из дальних ерников, с потаенных лежек, поднялись дрофы и тоже потянули дуда-то в сторону. Орлы, до того висевшие в небе уверенно-неподвижно, с жестким клекотом стали стягиваться на полете в глубь степи, откуда ожидался гон.

Ах, что-то ушло… ушел миг, какого уже не вернуть! Не так ли жалел о чем-то смутном человек в свою первобытность? Природа, думал Рамеев, побуждает к созерцанию, а затем к повторению, перевоссозданию ее черт. Разве не о том говорят рисунки на древних черепках? Она, природа, мать всех гениев.

Он глянул в бинокль и вздрогнул, когда в полуверсте от себя увидел порядочный таки табунок джейранов, сломя голову бежавших прямо в центр стрелковой цепи. Там не выдержали и слишком рано открыли пальбу. «Бог вас бережет», — прошептал Рамеев. Табунок круто взял вправо и под углом понесся к залегшей цепи, на левое ее крыло.

Убийство лося полагали за грех, подумал он. А было время, древней, когда почитались и волки, недаром белый волк в сказках его народа помогает людям.

Теперь уже без бинокля он видел, но потрясающим было то, что слышал он: резкое тявканье выстрелов, протяжный звериный вой гонщиков, наседающих на жертву с упоительной дикой силой. Над табунком вскидывался, зависал на миг какой-нибудь самец, мгновенно обозревал поле и, ничуть не нарушая общего движения, снова летел вперед. Рамеев с лихорадочной радостью подумал: выцеливать поодиночке на таком расстоянии и при таком аллюре невозможно, а винчестер — только у него! Но винчестера он так и не вскинул, поднялся во весь рост и перешагнул через куст, бывший ему укрытием. Джейраны, казалось, убыстрили бег и направлялись прямо к нему, как будто только он мог их спасти. Выстрелы раздавались и справа, и слева… стадо, не дрогнув, не расстроив целости, продолжало бежать, не дрогнуло и тогда, когда отстал один из джейранов, застыл на месте. Затем медленно-медленно опустил голову и рухнул. Раздалось еще два или три выстрела с фланга… По степи к убитому джейрану бежал Жалковский, без ружья, простоволосый и какой-то весь широкий от раскинутых своих рук.

Желто-бурый, с длинными, тонко завитыми рогами, лежал у ног охотников взрослый самец, прекрасный даже и мертвый. Он лежал, разметав точеные ноги, запрокинув голову, словно все еще продолжая головоломную скачку, в открытых глазах по-доброму светился весь этот огромно-стеклянный, ослепительный сентябрьский день. Жалковский, свойски напирая на Рамеева плечом, добросердечно лгал:

— А ваш красавец, ваш… ловко вы его!..

Рамеев резко кивнул и тут же пошагал к биваку, горько-равнодушный, но свежий и окрепший на чистом воздухе и не знающий, что же делать с этой черной силой, больно бродящей в крови. За ним потянулись остальные, держась на расстоянии, но разговаривая слишком, пожалуй, громко: быть может, хотели, чтобы слышал он. Из речей становилось понятно, что загонщики выставили на линию не один, а два табунка, и один ушел, со вторым тоже не все ладно получилось: встреченный пальбой с большой дистанции, он резко повернул на левое крыло, то есть туда, где хоронился Рамеев.

— Куда же ты первый табун девал? — допрашивал Жалковский толстоватого пожилого штейгера, который был среди гонщиков. — Он ведь под носом у вас ушел. Почему назад не завернули?

— Поди ж ты!.. — оправдывался штейгер. — Как он эт-та… скакнет!..

Оживление голосов волновало Рамеева. Быть может, потому, что самодовольно-победных ноток в речах, почитай, и не было. И совсем уж упоительно беспечны и радостны были голоса птиц, чьи осенние кочующие стайки летали от колка к колку. Одна такая стайка — то ли синицы, то ли лазоревки — как раз и шумела на освещенной и теплой стороне ближнего колка…