Выбрать главу

Молодая женщина вынимала из сумки шуршащие бумаги и, держа их в руке, ждала, пока две девушки подтащат поближе низенький угластый столик. Две другие несли кресло, чтобы поставить его рядом с креслом Хадиджи. Рамеев поклонился и коснулся руками спинки кресла.

— Благодарю, — сказала гостья, нежно покраснев.

— Сынок, сынок!.. — Болтливость напала вдруг на матушку. — Нет, ты послушай… этот осел Ахмали пожертвовал тридцать тысяч в пользу мекканских суфиев, в то время как его соплеменники пухнут с голоду. А нам он жертвует только двести рублей.

— Признаться, я не очень его уговаривала, — молвила Фирая-ханум. — Бог с ним!

— Да, но тридцать тысяч для дервишей! Я, милая, тоже верю в бога, однако не так глупа… — Старуха поперхнулась смехом, глаза ее блеснули лукаво.

Ее собеседники засмеялись, даже девушки скромно улыбнулись. Хадиджа тотчас же погнала их хлопотать насчет чая. Рамеев отошел и сел на диван.

— А вы, я слышала, ездили на охоту, — сказала гостья. — Каковы же ваши ощущения?

— Ощущения? Охота сама по себе не дает мне тех ощущений, какие дает, например, просто прогулка по осенним полям. И ночь… когда ты не спишь, лежишь на сене (ему казалось, что и вправду он спал на сене), слышишь курлыканье летящих журавлей…

— Я купила ему новый винчестер, — вмешалась матушка с уверенностью, которая никогда ей не изменяла, когда она говорила о сыновьях. — Но он, по-моему, боится из него стрелять.

— Не понимаю, как можно выстрелить в птицу, — сказала молодая женщина, — не понимаю! Лес так доверчив, так добр… но где это я читала — жизнь в лесу порождает в человеке жестокость сперва к зверю, которого он должен подстрелить, потом и к человеку:

— Не знаю, — засмеялся он, радуясь, что говорит с нею. — Не знаю, как было прежде, но, в наши дни жестокость порождается чем-то иным.

— Чем же?

— Впрочем, тоже дебрями, в которых живет современный человек. Тем же извечным ощущением, что он уязвим, слаб перед более сильным сородичем, перед невзгодами природы…

— Сынок, а сынок? — окликнула мать, слегка вроде подшучивая. — А нет ли, сынок, в твоих речах чего-нибудь богопротивного?

— Ну что ты, ани!

Он вспомнил, что взял с собой несколько писем, которые хотел передать матери. Писали начинающие поэты, шакирды — иные учились, не имея средств, других выгнали из медресе, — просили о помощи. Он никогда не отказывал, но стыдился благотворительности. Потом догадался перепоручить дело матери и успокоился.

— Небось крамольники? — пробормотала Хадиджа, забирая письма.

— Нет, матушка, просто бедные шакирды.

Фирая-ханум встала, подошла к зеркалу и бегло оглядела себя.

— Мне пора. — Мягко тряхнула сумку. — Надо возвратить в библиотеку журналы.

— Что же вы читали? — спросил Рамеев, подходя к ней. — Что-нибудь о бедной девушке, жертве многоженца?

— Стихи… помните, Риза-эфенди сказал об одном молодом поэте: этот юноша станет татарским Аль-Маарри…

— Нет пророка без порока, — шуткой ответил Рамеев. — Да! Пожалуй, я проедусь с вами, — сказал он решительно. — Мне надо в редакцию. — И шагнул к двери, подождал, пока женщины прощались с обычной преувеличенной любезностью.

— Заеду на обратном пути, — сказал он матери.

Так же, как в иные часы ему хотелось не переставая писать и писать, так вдруг ловил он себя на желании не переставая видеть, Фираю-ханум. Не статичной, постоянно стоящей перед глазами, а такою же движущейся, меняющейся, но постоянно с ним, под рукой, как долгая страстная баллада. «Отличие только в том, — улыбнулся он про себя, — в том, говорю я, отличие, что мозг и чувства мои способны на долгий, утомительный эпос. Но вот что касается физического движения, физических перемен — тут я не могу ничего с собой поделать». Так он думал, сидя в пролетке; она молчала, как будто понимая его состояние.

«…Тут я ничего не могу поделать, я обречен на физический покой. Быть может, из-за моего богатства. Но что, как не физический покой, способствует творчеству! Дай бог здоровья матушке», — подумал он, представив уютную гостиную, девушек с рукодельем и себя, сидящего в укроме, где никто не мешает ему думать. В доме у матери узнавалось прошлое, которое единственно что-то значило в его жизни, его детство, ибо оно тоже было полусном, а он знал твердо, что состояние полусна — лучшее из всех состояний. Не сразу это пришло к нему…

Разве же не был и он когда-то наивным и верующим, как этот юноша из Уральска? Разве же не призывал к свободе: «Грянь, да очистится!..» Милый юноша, как вы доверчивы! Да, вы пишете о безнадежном и мрачном одиночестве, но ведь — я чувствую — вы верите, что криком, кровящим вашу грудь, пробудите кого-либо. Вот и смешна мне ваша надежда… Кому она нужна? Кому нужны ваши старания, милейший Риза-эфенди, да напишите вы хоть сотни книжек о нравственности!.. «Благонравное дитя», «Наставление девочкам», «Благородная женщина» — кому все это нужно, блаженнейший учитель?