Выбрать главу

…Он встряхнулся и, повернувшись к своей спутнице, спросил живо, озорно:

— Скажите-ка мне, много ли полезного почерпнули вы из книг Риза-эфенди?

— Но… ведь он пишет их для народа. Постойте, не смейтесь, я хотела сказать…

— Извините. Вы хотели сказать, что в вашем доме или, точнее, в аристократических домах вообще понятия культуры и нравственности впитываются с молоком матери. А для мужиков мы издаем такие вот книжки. Но ведь и мужик живет по традициям, и у мужика есть порядок во взаимоотношениях с миром. Тогда зачем же мы лезем к нему с нашими назиданиями?

— Не знаю, — она покачала головой. — Наверно, меняются традиции, меняется понятие о вещах, и… наиболее образованные из нас помогают простым людям усвоить эти новые понятия.

— Что ж, Риза-эфенди умен, образован. — Он помолчал. — Меня, однако, берет сомнение, то ли мы делаем с нашей-то образованностью…

Они подъехали к библиотеке. Ему хотелось остаться в пролетке или тут же пешком отправиться в редакцию, но это было бы невежливо. Он спрыгнул наземь, взял протянутую ему сумку. Легко, только коснувшись его руки, спутница сошла с пролетки.

— Ну идемте же?

Он медлил, оглядывая дом и деревья по всему фасаду. Когда-то это был их дом, памятный ему по рассказам матери; отец купил его сразу же по приезде в Оренбург. Вверху жила семья, в нижнем этаже, каменном, с низко сидящими окнами, находилась контора. В тот же год отец посадил перед окнами тополя, теперь они подпирали под самый карниз бревенчатого верхнего этажа. Потом отец купил дом попросторней, еще один — под контору, а этот отдали благотворительному обществу. Днем здесь было тихо, по вечерам из окон слышалась игра на пианоле, — пожалуй, это было единственное место, где могла собираться молодежь для бесед и развлечений. Но сюда Рамеев заходил редко: слишком почтительно встречали благотворителя, да и шумные собрания никогда ему не нравились.

Они поднялись по узкому прохладному полумраку деревянной поскрипывающей лестницы и очутились в коридоре, освещенном двумя широкими окнами во двор. Зеленоватый свет дрожал на стеклах, в форточки наносило сладковато-прелый запах осеннего сада, тоже когда-то посаженного отцом.

Едва шагнули к дверям читальни, как створы раскрылись и прямо на них выскочил некий господин, твердо застучав туфлями.

— Простите, простите… ханум, мое почтение! — И к Рамееву: — А я, представьте, третий день все вас ищу. Ищу, ищу! — засмеялся он, чему-то упоительно-глупо радуясь.

— Я подожду вас здесь, — сказал Рамеев женщине, думая, что один быстрее отделается от непрошеного собеседника. — Так в чем же дело? — спросил он господина.

— Я из Казани! Вам кланяются… а новости скандальнейшие! Потапова поставили цензором, Амирхан сделал муллу героем фантастической повести. Наконец — явился в Казань некто Тукаев, мужик, а фанаберии, фанаберии!.. Явился — и сразу к достопочтенному Галиаскару-эфенди. А тот: вы кто такой?

— Позвольте. Вы слишком доверительны.

— Что-что?

И, с гневом глядя прямо в его бегающие глазки, Рамеев произнес холодно и четко:

— Я говорю, доверительность незнакомых мне людей почитаю для себя неприятной.

Он повернулся к господину спиной и закурил. Фирая-ханум застала его докуривающим третью папиросу, мрачным и растерянным. Он обрадовался:

— Вы… наконец-то!

— Он просил у вас денег?

— Н-нет, не успел, — смущенно ответил Рамеев. — А он, верно, очень нуждается?

— Ему нужны деньги, чтобы издать книжку о нравственности. Ручается, что девяносто тысяч разойдутся вмиг.

— Хм, уже и подсчитал число страждущих! И вы дали ему денег?

— Да, — сказала она. — Но и вы бы не отказали.

— Мы все… так странно ведем себя. Жертвуем в пользу мекканских суфиев, в пользу шакирдов, в пользу насильно крещенных и опять благополучно возвращенных в лоно ислама… и бог знает в пользу кого еще! Да, между прочим, этот поборник нравственности нелестно отзывается о вашем юноше поэте…

Она не ответила, но через минуту вдруг спросила:

— А вы не собираетесь в Казань?

— Пожалуй, нет. Деловые цели не влекут меня ни в Казань, ни куда-либо еще, а всякие собрания богемы никогда меня не интересовали.