— Но ведь и так преступление налицо. И вы знаете порядки.
— Вот потому-то я и здесь, — засмеялся гусар. — Потому-то я и снял со счета полторы тысячи. Чтобы примерно наказать негодяя, и буду действовать его же оружием. Иначе, поверьте, удачи не будет. Да ведь случай какой… за бедную нашу мать, которую он свел в могилу, за его ложь, за учителя, которого без вины отправил он на каторгу, — за все ему воздам.
Он, видимо, не спал всю ночь, пил, но не с кем было выговориться, и вот, пьянея с каждой минутой, он рассуждал:
— Поэт, не судите меня. Какие были у меня друзья… теперь — кто в тюрьме, кто в ссылке, кто погиб на баррикадах. Революция кончилась, нас передавят поодиночке. Но я, пока жив, буду действовать… уж как могу!
Он тоже, как и Селим, сломался, подумал Габдулла. Есть талант, знания — нет мужества или… чего же еще, что внушило бы им надежду? Запутались между просветителями и архиреволюционерами, революции боятся — кровь, разрушения, что будет потом? И это молодежь, упованье угнетенного народа? Не пройдя и половины пути, пала обессиленной. Горькие свои строки вспомнились ему:
…Гости доканчивали бутылку, все несуразней, рыхлей становилась их речь. Вдруг тонко и протяжно замяучил котенок.
— Бедненький, ведь я совсем забыл. Пойду в буфет, возьму тебе молока. Смотрите, не выпустите котенка, слышишь, Селим?
— Угу, — буркнул тот.
Абузаров встал и, пошатнувшись, виновато поглядел на Габдуллу кровящими белками:
— Извините меня… кажется, на сегодня я выхожу из игры. С вашего позволения… — И повалился на кровать.
9
Все ему нравилось в этой редакции: ее название «Эль-ислах», означавшее преобразование, обещание новизны и свежести, ее здание с бревенчатым вторым этажом, ее лестница, по которой он любил взбегать, скользя ладонью по круглому теплому перилу; всегда отворенная дверь в закуток, где кипел по целым дням самовар, светя решетчатым поддувалом, в которое падали малиновые угольки; и запахи — древесного угля, чая, папирос, мороза, принесенного с улицы.
Он забегал в нее, чтобы оставить очередную корреспонденцию, забегал пораньше утром, когда не надоедали посетители, и успевал перемолвиться с милейшим Фатихом и весь день потом пребывал в состоянии такого подъема, что не замечал совсем усталости.
Сегодня, уже с утра, он застал в редакции Сагита-эфенди и Галиаскара Камала, чем-то удрученных.
— В типографии Каримовых вчера были жандармы, — сказал Фатих.
У Каримовых печатали свои сочинения многие казанские литераторы, и действия жандармской администрации могли обернуться для некоторых политическим обвинением. Галиаскар беспокоился за шрифты, арестованные полицией. Лет десять назад известный типограф Харитонов, печатавший татарские книги, заказал ему, тонкому каллиграфу, рисунки шрифтов, теперь их количество достигало тридцати, и все они находились в типографии Каримовых.
— Я потратил столько лет… и рисовал, и гравировал. В конце концов, есть же законы!
— Законы? — насмешливо переспросил Фатих. — Вспомните-ка безобидную затею Риза-эфенди, когда он решил издать сборник выписок из полного свода законов, то, что относилось к правам мусульманского населения. И что же? Цензура запретила: мол, незачем инородцам знать законы. — Помолчав, он продолжал с грустью: — Уж мы не мечтаем об упразднении цензуры, наша мечта о цензоре со светским образованием. Так нет же, нужен только миссионер, ибо человек, обучавшийся в светском заведении, может объективно взглянуть на положение дел и, не дай бог, проникнется сочувствием к нам.
— Но где же выход? Мы граждане империи или…
— А выход есть, как же! — перебил Сагит-эфенди. — Наши сочинения мы будем печатать в типографии Домбровского.
— Не надо шутить, — обиделся Галиаскар. — Давать рукописи печатному заведению братства святого Гурия? С ума сойти!..
— А там печатают все, что угодно: и миссионерские издания, и мусульманские молитвенники. Да, да! И никакого надзора.
— А что же Христовы воины? — с любопытством спросил Фатих.
— Они, как видно, идут тропою Меркурия, а не Марса.
Габдулла, вспомнив про самозваного цензора, сказал: