Выбрать главу

Негодующий голос его слышался в карете, он продолжал говорить вслух, идя по залам дворца, и Шувалову достался лишь конец взволнованного монолога:

— …Озлобленный мною род подьяческий, которым вся Россия озлоблена, изверг на меня самого безграмотного подьячего и самого скаредного крючкотворца. Претворился скаред сей в клопа, вполз на Геликон, свернулся под одежды Мельпомены и грызет ее прекрасное тело…

— О ком это вы, Александр Петрович? — спросил Шувалов, смекнув, что эта затейливая характеристика относится к Сиверсу. — Да сядьте вы, успокойтесь!

— О клопе, а если угодно — о блохе, различие небольшое, ибо укусы их равно гадки, — отвечал Сумароков. — Эта блоха держится только в тех местах, где Ингрия с Финляндией граничит, проще сказать — в Петербурге. И сыны любезного моего отечества должны освободить российский Парнас от кровопускателей. На что нам чухонские блохи? У нас и своих довольно.

— Знаю, знаю, — сказал Шувалов, — да извольте доложить, что вам от этой блохи приключилось?

Сумароков рассказал о шпагах театральных копиистов, снова обрушился на Сиверса и подключил к разговору новую тему:

— И разве один Сиверс меня мучит? Здесь, в ваших покоях, граф Чернышов назвал меня вором, и я должен был стерпеть, чему причиной дворец и ваши комнаты. Я слишком помню дело Волынского, чтобы найти силы сдержаться и не оскорбить ее величество.

— Позвольте, почему же вором? — изумился Шувалов. — Разве что литературным… Он имел в виду, что вы подражаете Расину и у него стихи свои заимствуете?

— О Расине, помнится, Иван Иванович, мы уже говорили. Что я брал у него — не скрываю, но так между всеми писателями водится. А граф Чернышов, не зная порядка, кричит: «Вор!» Я не граф, однако дворянин, я не камергер, однако офицер и служу без порока. Он больше меня чином и быструю поступь по службе имеет, но я от него терпеть не намерен. Я не спал целую ночь и плакал, как ребенок, не зная, что предпринять.

— Право, Александр Петрович, — примирительно сказал Шувалов, — вы напрасно волнуетесь. Граф Чернышов пошутил и вашей чести дворянской не затронул.

— А писательскую честь поносить можно? — вскричал Сумароков. — Перед графом, сановником, подьячим писатель бессилен, и я столько лет напрасно трудился?! Что только видели Афины и видит Париж за века своего существования, то ныне Россия вдруг одним старанием моим увидела. Я преодолел трудности, препятствия — и вот возник у нас театр Мельпомены. А сочинения мои? Лейпциг и Париж! — воззвал он, вскинув правую руку над головою. — Вы тому свидетели, сколько перевод одной трагедии «Синав и Трувор» чести мне сделал. Лейпцигское ученое собрание удостоило меня избрать своим членом, Париж прославил мое имя в журнале. А я и дале еще драматическими моими сочинениями хотел вознестися…

Сумароков вздохнул и встал, откланиваясь.

— Под гофмаршалом я даже ради десяти тысячей жалованья быть не хочу. Ежели ж я никуда не гожусь, то прошу исходатайствовать мне отпуск на несколько времени из государства искать хлеба. И я его сыщу.

Шувалов обещал подумать…

А Сумароков рассуждение о клопах, грызущих тело Мельпомены, напечатал в «Трудолюбивой пчеле».

5

Думал вельможа долго — больше года. Сумароков продолжал управлять театром, воевал против Сиверса и просил об отставке. Шувалов в ответ сочувственно улыбался и говорил, что хлопочет, да не может получить высочайшей апробации. Поди проверь, может, и совсем не докладывал императрице…

Тем временем Сумароков совсем испортил отношения с Ломоносовым. Он высмеял его поэму «Петр Великий», издевался над «Письмом о пользе стекла», обращенным к Шувалову, и сочинил пародии на ломоносовские оды. Ломоносов, как профессор и цензор, запретил печатать эти «вздорные оды» в академической типографии. Возмущенный Сумароков попробовал спорить — и проиграл, оды в свет не вышли. Тогда он поместил в петербургском журнале «Праздное время, в пользу употребленное» басню «Осел во Львовой коже» — про урода

Из сама подла рода, Которого пахать произвела природа.

Сумароков знал, что поступает неблагородно, попрекая Ломоносова его крестьянской кровью, — ведь он сам называл земледелие «почтенным упражнением», — но ничего с собой поделать не мог: ревность к успехам соперника застилала ему глаза.

Ломоносов не остался в долгу и сочинил притчу «Свинья во Львовой коже». К этой Свинье обращался настоящий Лев и с упреком замечал: