— Смотрите-ка, — голос нимфы звучал, как журчание ручья по камешкам. — Цветочек прибило. Уже не такой яркий.
— Обломался, — отозвалась другая, чьи волосы были похожи на седой мох. — Лепестки помяты. Корни, должно быть, вырваны.
— Ещё дышит, — сказала третья, с лицом, покрытым словно бы чешуйчатым узором, как у рыбы. — Слышите? Хрипит. Как подбитая птичка.
Они снова засмеялись, и этот хор звучал жутко и прекрасно одновременно. Они образовали вокруг меня кольцо, не прикасаясь больше, просто наблюдая. Я пыталась что-то сказать, попросить о помощи, издать предупреждающий звук, но из моего горла выходило лишь булькающее, сиплое дыхание. Я была для них диковинкой. Игрушкой, принесённой рекой.
— Дочка Земли, — прошептала высокая нимфа, янтарные глаза изучающие. — Пахнет пашней… и тоской. Сильной тоской. И чем-то ещё… холодным. Тёмным. Прилипло к ней.
— Смертью пахнет, — тут же откликнулась нимфа-рыбка, принюхиваясь. — Но не её собственной. Чужой смертью. Интересно…
— Может, поиграем с ней? — предложила мохнатая, и в её голосе зазвенела детская, капризная нотка. — Пока не перестала шевелиться.
Я почувствовала, как леденящий ужас сковал меня сильнее любой физической боли. Играть. В их понимании это могло означать что угодно — утащить обратно в воду, запутать в тине, вырастить из моего тела грибы…
— Нет, — сказала высокая нимфа, и в её тоне прозвучала власть. Она, казалось, была старшей. — Это не просто дикарка. В ней сила. Спящая, раненная, но… родственная. Она дочь Великой Сеятельницы.
На миг в их глазах мелькнуло что-то вроде уважения, смешанного с опаской. Но мохнатая нимфа надула губы.
— Скучно. Тогда что? Оставим тут гнить? Река принесла — реке и решать.
— Река принесла её к нам, — поправила высокая. — Значит, нам и решать. Споём. Узнаем, что ей нужно. Узнаем, что в ней есть.
И без дальнейших обсуждений они начали двигаться. Плавно, бесшумно, они сомкнули круг и пошли. Не просто вокруг, а в странном, завораживающем танце. Их ступни скользили по гальке, не поднимая ног, будто они плыли по земле. Руки взметались, как стебли водных растений на течении, головы склонялись то к центру круга, где лежала я, то откидывались назад.
И они запели.
Это не была песня на каком-либо языке. Это было пение самой воды, камня, корней, проросших во влажную почву. Звуки переливались от высоких, звенящих, как падающие капли, до низких, гулких, как ропот подземных потоков. Они пели о древности реки, о том, как она точила камень тысячелетиями, о рыбах, рождённых и съеденных, о утонувших, чьи кости стали частью ила, о звеях, приходивших на водопой и оставлявших тут свои жизни. Они пели о цикле — рождении, жизни, разложении, питании новой жизни. В их песне не было ни жалости, ни жестокости. Была лишь вечная, равнодушная процессия природы.
Но на меня эта песня действовала иначе.
Каждый звук, каждая вибрация в воздухе словно проникала сквозь кожу, в кости, в самое нутро. Боль, тупая и всеобъемлющая, стала… меняться. Она не утихала, нет. Она становилась частью музыки. Моё сломанное плечо отзывалось ноющей, глубокой нотой в этом хоре. Каждый переломанный рёберный хрящ вибрировал на своей частоте. Моё затруднённое дыхание встроилось в ритм, стало выстукивать слабый, аритмичный аккорд общему течению.
И что-то внутри меня начало отзываться.
Не магия Деметры — та всё ещё спала, придавленная шоком и болью. Отзывалась моя боль. Мой страх. Моя тоска по признанию. Ещё более глубокое, тёмное чувство — тот след, который оставил в моей душе Кристиан. Холодная, чужая метка, вмёрзшая в мою жизненную силу. Нимфы, словно искусные, но безжалостные лекари, вытягивали всё это наружу своим пением, делая звуком, частью своего хоровода.
Я видела образы. Не своими глазами — они были затуманены. Я видела их внутри. Вспышки детства: насмешки других детей-полубогов, пустая комната, в которую не приходила мать. Потом — его лицо. Кристиана. Сначала — злое, надменное, насмехающееся. Потом — искажённое ужасом там, наверху. Его пальцы, вцепившиеся в куртку. Его крик, который я слышала даже сквозь рёв воды.
«Позови мою душу».
Я это сказала. Почему? Из гордости? Из отчаяния? Чтобы дать ему последнюю, жалкую власть надо мной? Или… чтобы хоть что-то связало нас, когда физическая связь оборвалась?
Нимфы подхватили этот образ, этот клубок противоречивых чувств, и вплели в свою песню. Их голоса стали резче, в них появились нотки чего-то холодного, тягучего, подземного. Они пели теперь не только о реке, но и о Тени, что живёт под корнями, о тишине, что наступает после жизни, о притяжении пропасти.