Пришли сёстры из домика Деметры. Не все сразу — по двое-трое. Они входили тихо, как в святилище. Приносили цветы в горшках (живые, с землёй, что было против больничных правил, но никто не протестовал), травяные сборы, мёд. Они шептались между собой, гладили Пелин по руке, по волосам, рассказывали ей о том, что происходит в домике, в саду, как скучают. Они верили, что она слышит. Может, и так.
Они почти не разговаривали со мной. Боязливо косились, проходили мимо. Я был для них чужим. Их эмоции были замешаны на страхе перед сыном Аида и благодарностью за то, что он, как все говорили, «вытащил её оттуда». Этот диссонаанс висел в воздухе.
Только Шон пришёл один. Он выглядел ужасно — осунувшийся, с тёмными кругами под глазами. Он не принёс цветов. Он просто подошёл к кровати, упал на колени и заплакал. Тихими, бесшумными, отчаянными рыданиями. Он бормотал «прости» снова и снова, вцепившись в край одеяла.
Я сидел и смотрел. Моё собственное горе было слишком сухим и острым, чтобы излиться слезами. Я завидовал ему в этот момент.
— Это не твоя вина, — хрипло сказал я наконец. Это были первые слова, которые я обратил к кому-то, кроме врачей, за день.
Шон вздрогнул, поднял на меня заплаканное лицо.
— Я должен был быть осторожнее… должен был предвидеть…
— Никто ничего не мог предвидеть. Она пошла на задание. Это была её воля, отчасти. Моё присутствие там… всё усугубило.
Мы смотрели друг на друга — сын Деметры, полный жизни и скорби, и сын Аида, полный смерти и вины. Два полюса. И между нами — наша общая точка пересечения, наше общее горе.
Шон кивнул, вытер лицо рукавом. Встал, пошатываясь.
— Позаботься о ней, — прошептал он. — И… позаботься о себе. Ради неё.
После его ухода я долго смотрел на его оставленный на стуле шарф. Он был зелёного цвета. Цвета жизни.
День четвёртый. Тень.
На четвёртый день трубку из горла убрали. Дышать она стала сама, через кислородную маску. Её дыхание было хриплым, неровным, но это было её дыхание, а не мерный ход машины. Это был первый знак. Первая маленькая победа.
Но с её телом стало происходить что-то тревожное. Иногда, в полудрёме, её пальцы дёргались. Непроизвольные мелкие подёргивания. А однажды, глубокой ночью, по её лицу прокатилась судорога — губы исказились в беззвучном крике, веки затрепетали, но глаза не открылись. Она просто лежала и молча кричала, тело выгибалось в дуге.
Я вскочил, позвал врача. Та прибежала, посмотрела, покачала головой.
— Боль. Фантомная или реальная — от травм. Мозг обрабатывает. Это… может быть хорошим знаком. Нервная система реагирует.
Но для меня это не было хорошим знаком. Это было пыткой. Видеть, как её тело корчится в муках, которые она не может ни выразить, ни осознать. Я стоял, беспомощный, сжимая кулаки, чувствуя, как моя собственная магия, тёмная и успокаивающая, рвётся наружу, чтобы поглотить эту боль. Но я помнил слова Персефоны. Никакой магии. Я должен был терпеть. Должен был смотреть.
В тот момент я возненавидел себя как никогда. За то, что не могу забрать её боль. За то, что моя природа — отнимать, а не давать покой. За то, что единственное, что я мог предложить, — это своё разрушительное присутствие.
После того эпизода я не мог больше просто сидеть. Я начал ходить. От кровати к окну, от окна к двери, по маленькому кругу. Шаги отмеряли время. Каждый круг — минута. Сто кругов — почти два часа. Я считал, чтобы не сойти с ума.
Мелисса пришла снова, с термосом супа и свежей одеждой. Увидев мои круги, она вздохнула, но не стала уговаривать. Она просто села на стул, который я покинул, взяла Пелин за руку и начала тихо говорить. О погоде. О том, как распустились первые весенние цветы в их саду, вопреки времени года — магия домика. О глупом споре двух первокурсниц из-за горшка с базиликом. Её голос был ровным, тёплым, успокаивающим. Не знаю, слышала ли Пелин, но мне он помогал. Он напоминал, что там, за стенами этой палаты, всё ещё существует нормальный мир. Мир, где люди спорят из-за ерунды, где растут цветы, где есть место чему-то, кроме боли и ожидания.
День пятый. Шёпот.
На пятый день она начала шептать. Сначала это было просто движение губ под маской. Потом тихий, с придыханием звук. Не слова. Просто звук. «А-а-а…» Долгий, тягучий, полный недоумения и страдания.
Я замер. Сердце колотилось где-то в горле. Я наклонился, стараясь не дышать.
— …ти… — выдохнула она, и звук был похож на стон.
Моё имя? Или просто обрывок? Не важно. Она издавала звуки. Она возвращалась.