– Что ж, пусть любуются, – бросает наконец Сюзанна, смело обнажаясь.
Держа в одной руке чашку и ложку, а в другой – мыло, она начинает намыливаться, одновременно споласкивая посуду. Тяжелее всего не взгляды мужчин, обезличенных униформой, а взгляды женщин, испытующие, порой обеспокоенные, завистливые, направленные на те части тела, которые им самим не хочется демонстрировать, которые не являются предметом их гордости. «Нежелательные» пристально рассматривают друг друга. Скрытые комплексы всплывают наружу. Если у женщины красивая грудь, она раздевается медленно, не позволяя себе роскошь стыда. Но пара женщин постарше, с маленькой или обвисшей грудью, чувствуют себя словно под прицелом. Некоторые пользуются губками или мочалками: так им удается с горем пополам скрывать неприглядные места; их толкают соседки, которые стирают грязное белье, моют чашки и тарелки. Матильда Женевьева, фамилии которой женщины до сих пор не знают и поэтому называют ее Мадам Де, снимает свой непромокаемый плащ, кусок материи бутылочного цвета, чем на мгновение вызывает всеобщую зависть и восхищение.
– А она ни в чем себе не отказывает! – бросает Сюзанна. – Даже обнажаясь, умудряется оставаться в лучшем виде!
Мадам Де молниеносно оборачивается и бросает на круглое лицо Сюзанны жесткий взгляд. Затем произносит:
– Каждому свое, девочка!
Ева смотрит на эту сцену как будто сквозь стекло, держась за тазик. Она говорит стоящей рядом Лизе:
– Мой шрам… Я не хочу, чтобы они его увидели. Никто не должен знать о нем. Пообещай!
Это не кокетство, а крик души.
Лиза знает, что для Евы раздеться при всех – настоящая пытка. Пароль тут, увы, уже не поможет.
– Пообещай, Лиза, пообещай мне!
Лиза не понимает, что именно должна пообещать, но молча кивает. Она с силой сжимает Еву в объятиях, а затем из солидарности отказывается сегодня мыться.
– Вода всегда найдет дорогу, – успокаивает она Еву. – Завтра будет новый день.
Когда они возвращаются к баракам, солнце уже стоит высоко в небе. Лиза ускоряет шаг, Ева еле волочит ноги. Перед ними предстает живописная картина. Вода с выстиранного белья капает на колючую проволоку, которой узницы нашли практичное применение. Женщины вяжут, шьют, варят кофе на импровизированных жаровнях. Лизе с Евой попадается на глаза нечто удивительное – клетка с канарейками. Птицы наивно порхают, щебечут, как будто они на свободе. «Какая жалость, – думает Лиза, – они ничего не знают». – «Как они счастливы, – думает Ева, – вот бы никогда не узнали правды!»
В бараке номер двадцать пять пусто. Лиза хватает два тюфяка и стелет их снаружи, у северной стены, где тень от пологой крыши еще некоторое время сможет защитить их от солнца.
– Если хочется есть – пой, если тебе плохо – смейся, говорила мне мама. Пой со мной, Ева, может быть, нам станет весело.
– Я больше никогда не буду петь на немецком.
– Значит, споем на французском!
– Все их песни – про пиво и колбасу, и я еще сильнее захочу есть.
– Тогда я спою на идише.
– На этом языке говорят в твоей семье?
– На этом языке мечтают. Закрой глаза.
Лиза проводит рукой по светлым волосам Евы, слипшимся от грязи и жары, и начинает петь колыбельную.
Но ни у одной из них нет отца, они излечивают себя сами. Лиза чувствует, как под ее руками тело Евы расслабляется, оседает. Ее сердце бешено бьется в груди; она была бы хорошей матерью, если бы ей это позволили.
Из-за гудронированной бумаги, которой защищены деревянные стены барака, внутри стоит удушающая жара. Лиза с ужасом обнаруживает, что ее кусок хлеба исчез. Она собиралась съесть его вечером.
– Да как они посмели?! – кричит она, выходя из себя.
Затем, осматривая барак, замечает перевернутые миски и рассыпанные крошки. Почти все скудные запасы съедены. На разведку вышли крысы. Пока женщин не было, грызуны привели в барак всю свою родню и устроили пирушку. Откопав где-то бечевку, Лиза подвешивает горбушку хлеба, найденную в углу, к самому высокому столбу, до которого может дотянуться. Так он будет в безопасности. В конце концов, крысы же не канатоходцы!