Она рассказывала скупо, без жутких подробностей. Не хлюпая, не плача, без вздохов. Как об отболевшем.
Леха вначале слушал вполуха. Потом совсем проснулся. А дальше и сам не заметил, как сел к столу, к мужикам. И слушал рассказ бабы, не перебивая, не матерясь, не высмеивая.
А Фелисада говорила тихо, без надрыва. Не проклиная никого. Без ненависти и зла.
«И откуда в ней столько силы взялось, в этой кощейке, пугале таежном? Все перенесла, пережила. Неужели сильней меня, что в горе — виновных не клянет! Ведь баба! А может, брешет все?» — изумлялся Леха.
Но, глянув на Фелисаду, поверил в каждое слово. Сам не знал почему.
Жалкая, худая, серая бабенка, вовсе не похожая на женщин, живущих в городах, она и говорила, и оживала с трудом, словно приглядывалась и решала для себя — а стоит ли жить?
Она не жаловалась, не давила на сочувствие. Она просто поделилась, ответила на вопрос.
Леха после услышанного уже ничего не говорил о поварихе. Он не замечал Фелисаду. Это было большим сдвигом, который сразу заметила вся бригада.
Он молча ел за общим столом, дольше всех не говоря поварихе спасибо. Он ни о чем не просил, не заходил к ней в теплушку и не помогал бабе, как другие, принести воды или наколоть дров.
Но однажды увидел на раскладушке, сложенные аккуратной стопкой, все свои рубахи, майки и брюки — выстиранные и тщательно отглаженные. Рядом — постельное белье. Давно он на таком не спал.
Леха удивленно вытаращился. Ведь не просил, не намекал, не платил…
И впервые за последние годы сказал спасибо — бабе. Ох и нелегко это было сделать ему. Полдня себя уговаривал. Но самое обидное, что Фелисада его благодарность даже не услышала.
Леха покраснел до пяток, когда через неделю увидел у себя на раскладушке выстиранные трусы и носки, а на подушке — отмытую расческу.
Фелисада не выделяла никого, ни одного не обделила вниманием. Никогда не ждала помощи.
Леха понемногу привык к тому, что его одежда и обувь всегда чистые, высушенные, крепкие. А от еды не сводит желудок в железную спираль жестокая боль.
Леха теперь даже мыться стал каждый день, прежде чем лечь в чистую постель.
Он все еще ругал баб. Но уже не поголовно. Не говорил, что все до единой — отпетая сучня и давить их надо без разбора.
Когда же в палатку заходила повариха, одноглазый предпочитал отмалчиваться. И все ждал, когда она уйдет.
В теплушку к Фелисаде он долго не заходил. Даже на чай, когда у поварихи сумерничала вся бригада. Он оставался в палатке в гордом одиночестве и слушал смех, доносившийся из теплушки.
Мужики бригады не звали его с собой. Зачем? Захочет, сам придет. Вход в теплушку не заказан никому. Зайди, отдохни со всеми. Но Леха не спешил. Дичился, сторонился общенья с бабой. И хотя иной раз тоскливо было ему одному в палатке, терпел, крепился.
Шли месяцы. И, стерпевшись с Фелисадой, по-привыкнув к ней, мужик перестал воспринимать ее за бабу. Он считал, что она жила на земле особо, специально для бригады сохраненная самой судьбой.
Когда о поварихе заходил разговор на деляне или в палатке, Леха не реагировал. Но стоило однажды леснику урочища прийти на деляну и пожаловаться Никитину на Фелисаду за то, что она, транда ведьмы, куропаточьи гнезда разоряет, вытаскивает из них все яйца в обеды, Леха не выдержал первым:
— А тебе что от того? В другой раз подскажем ей, чтоб твои кровные вырвала и в суп бросила на заправку. Авось вякать меньше будешь! Чего стонешь, будто куропатки от тебя эти яйца несут! Небось не поубавилось у них под хвостом! С чего у тебя разболелась голова? Иль ты родил тех куропаток? Будешь ныть, всех до единой выловим и ощиплем. И тебя! — вступился за повариху внезапно.
Леха понял, что удивил мужиков. И сказал, будто оправдываясь, когда лесник ушел:
— Какая ни есть, наша! А коль так, не позволю хвост на нее поднимать никакому козлу. Да и яйцы не сама она лопает. Нам готовит. Значит, и защищать ее мы должны.
В другой раз, глянув в ведомость, подметил, что поварихе не начислено за переработки, и поднял хай. Потребовал, чтобы не обжимали бабу. И добился — начислили, доплатили.
Леха долго не обращался к ней ни за чем. Но однажды она сама подошла. Тронула за плечо. И предложила тихо:
— Пошли постригу тебя.
Мужик растерялся. Дернул себя пятерней по голове. Пальцы в волосах застряли. Согласился молча. Да и чего кочевряжиться, все мужики пострижены аккуратно. Он один, как лёший-сирота, зарос до пояса.