— Любочка, заговорила опять Анна Васильевна, — пожалѣй ты его, прости, — вѣдь это онъ отъ большой любви въ тебѣ…
— О, Боже мой! съ горечью молвила Любовь Петровна:- я ему давно простила и искренно жалѣю его, какъ несчастнаго человѣка… Но не могу я однако не сознаться, — вы опять заохаете, тетушка, — что въ первый разъ могла я вздохнуть свободна лишь съ той минуты, когда… когда это съ нимъ случилось. Не весела обязанность таскать по свѣту живаго мертвеца, въ фантастической надеждѣ, что его излѣчитъ какое нибудь чудо, — я тысячу разъ однако предпочитаю это тому аду, въ какомъ жила я въ пору моей soi-disant блестящей жизни въ Петербургѣ!… Но я еще разъ говорю вамъ, я не упрекаю его, не жалуюсь, я упоминаю лишь объ этомъ какъ о случившемся, о давно прошедшемъ. И такъ хорошо для меня устроилось это прошедшее, что я, не живши, прожила до тридцати трехъ лѣтъ, — потому что мнѣ вѣдь тридцать три года, тетушка, il ne faut pas se faire d'illusions, я почти старая женщина… И вотъ, тише и печальнѣе заговорила она, — на этой вечерней моей зарѣ встрѣчается мнѣ человѣкъ…
— A Богъ съ нимъ, Любочка! горячо прервала ее Анна Васильевна, — лучше бы ты николи съ нимъ не встрѣчалася, съ этимъ человѣкомъ.
— Не спорю, можетъ-быть вы иправы. Я его и не искала, но я съ нимъ встрѣтилась; вѣдь этого опять вычеркнуть нельзя, — вѣдь это фактъ! Я встрѣтилась съ умнымъ. съ замѣчательно умнымъ и благороднымъ человѣкомъ, тетушка…. Я много видала на своемъ вѣку, но онъ, онъ первый, который… И я съ нимъ теперь разлучена… Я согласилась на эту разлуку… И знаете — для чего это?
— Для того, что уважаешь ты себя, Любочка, промолвила Анна Васильевна.
Она снова горько засмѣялась.
— Для того, чтобы какъ-нибудь тѣ же люди, которые говорили, что у меня камень въ груди, не сказали теперь, что у меня на мѣстѣ сердца котелъ съ кипяткомъ. Другой, въ сущности, причины нѣтъ… Вотъ какая "смѣлая" женщина, дорогая моя и строгая тетушка!
— Такъ вѣдь тебѣ жь что было иного дѣлать? замѣтила съ успокоивающимъ, примирительнымъ оттѣнкомъ "строгая тетушка".
— Что дѣлать! воскликнула Любовь Петровна, и ея контральтовый голосъ зазвучалъ какою-то металлическою, почти мужскою нотой, отъ которой мурашки забѣгали у меня по спинѣ. — Любить прямо, открыто, любить не стыдясь, въ тридцать три года, какъ любятъ въ восемнадцать лѣтъ, какъ и я, можетъ быть, любила бы въ свое время, еслибы не отдали меня, какъ холопку, немилому человѣку, загубившему всю мою молодость! Любить, презирая всякіе людскіе толки, гордясь предъ всѣми тѣмъ, кого свободно выбрало сердце, быть счастливою, однимъ словомъ, — вотъ что дѣлать!
Новый, всю объявшій ее ужасъ послышался въ голосѣ бѣдной Анны Васильевны:
— Подумай, подумай, что ты говоришь! лепетала она. — Такъ открыто предъ всѣми слюбиться съ чужимъ человѣкомъ — при живомъ мужѣ!… И не грѣшно-бъ было, не загрызла бы тебя совѣсть отъ стыда и жалости, что покинула бы ты его, покинула бы сына роднаго?…
— Сынъ меня не любитъ, промолвила коротко Любовь Петровна, какъ бы не желая останавливаться на этой мысли, — мужъ… онъ даже не человѣкъ теперь… а когда былъ имъ, онъ свое взялъ! Дайте же и мнѣ мою долю счастія, вѣдь и я тоже Божіе созданіе, и я имѣю право желать не умереть безъ того, чтобъ и мнѣ посвѣтило солнце хоть на одно мгновеніе…
И она громко, слышно заплакала.
И такъ нежданны и трогательны были эти слезы, эта жалоба этой гордой, этой прелестной женщины, которая, думалось мнѣ, для того только и родилась на свѣтъ, чтобы всѣ исполняли, предугадывали ея желанія, и почитали бы это за величайшее для себя счастіе, что и я принялся какъ дуракъ плакать въ своемъ темномъ углу, уткнувшись носомъ въ твердую, пахнувшую гнилью подушку протертаго стараго дивана и весь дрожа отъ мысли, что малѣйшій шумъ, неосторожное движеніе могли выдать мое присутствіе здѣсь…
— Вы все меня грѣхомъ пугаете, тетушка, продолжала красавица, — а я вамъ скажу: есть такіе грѣхи, что нѣтъ, кажется, наказанія, котораго не вытерпѣла бы за нихъ съ блаженствомъ!… Я сама удивляюсь тому, что вамъ говорю, прервала она себя недолгимъ смѣхомъ, — я ни о чемъ подобномъ никогда до этого времени не думала, ничего подобнаго не ощущала; я самой себѣ кажусь смѣшною за этотъ поздній приливъ чувства, за эту весну сердца въ мои годы!… Но то, что я чувствую и думаю теперь, — я вамъ и говорю не скрывая. Я думаю, что не грѣхъ это, тетушка, когда женщина горячо, свято, безкорыстно любитъ человѣка, умѣвшаго завладѣть ея душой, потому что она не можетъ не любить его, потому что она любитъ, какъ живетъ, не по своей, а по чьей-то высшей волѣ; ее можно истязать, убить, что вы хотите, но вырвать изъ души ея любовь — нѣтъ силы въ мірѣ, которая могла бы успѣть въ этомъ!… A вотъ гдѣ грѣхъ и позоръ, и невыносимое мученье, — а въ этомъ позорѣ и мученій прошла вся моя молодость, — когда женщина должна отдаваться человѣку, который внушаетъ ей не любовь, а ужасъ и отвращеніе, когда она таится и скрываетъ и лицемѣритъ, — какъ я тамъ сейчасъ у него принуждена была таиться и лицемѣрила…