Если бы я сидел в своей деревне, не поддавшись на провокации Сысоева, ничего этого не было бы: ни лихорадки, ни вожделения, ни мучительной дороги в кузове грузовика, ни плавания среди льдин, ни унижения в гостинице, ни этого чудовищного ликера и пьяных рож, ни зарешеченных окон и перспективы насильственного путешествия куда-нибудь подальше, надолго, навсегда… «Где ваши родители?» — «Видите ли…» И всё. Потому что жалким словам было не под силу перебороть существовавший стереотип. Зачем мне понадобилось это проклятое пальто?..
Наступал рассвет. Кажется, я плакал. Тихо, для самого себя. Я еще надеялся, что произойдет чудо: усталый капитан забудет обо всем, выслушает меня без интереса, махнет рукой, и я ринусь на улицу, сбегу к Оке, на первом же попавшемся грузовике укачу в деревню, домой, сварю суп из молодой крапивы и пшена, засну и проснусь в другом мире.
В этот момент там, в предбаннике, что-то загрохотало, треснуло, и хриплый голос проорал: «Не трожь, тебе говорят!..» Кого-то там вталкивали, втискивали в двери, а он упирался и орал: «Сталин где?! Куда подевали?..» Это был тот архангельский вербовщик, допившийся до горячки. Он искал меня и топил меня окончательно, перепутав в своем помутненном сознании мои тщедушные усики с теми, всемирными, и он топил меня, топил, приговаривая к дальней дороге, пьяная сволочь…
— Заткнись, сволочь! — крикнул я сквозь слезы, но никто не мог меня услыхать, и на чудо уже нечего было рассчитывать.
За окном быстро светало. Вскоре и вовсе наступило майское утро, зазвучали шаги счастливых прохожих… Если бы не это шевро!.. Затем отворилась со скрипом дверь, и меня пригласили в предбанник к дежурному. Я стремительно шагнул вместе с клокочущим в горле криком: «Товарищ капитан, я умоляю вас… это всё недоразумение!.. Честное слово, я не виноват!.. Это он виноват, этот пьяный негодяй, болтун… Спросите у наших… Я хотел сшить кожаное пальто… я как дурак пережидал до утра… я думал… Это Сысоев меня надоумил, а сам убежал. Честное слово, я умоляю вас!..»
За барьером сидел молодой незнакомый лейтенант. Он повертел мои бумаги и спросил бесстрастно:
— Проспались?
— Я не спал, — сказал я, просительно улыбаясь.
— Лавка жесткая? — брезгливо усмехнулся он.
Через окно виднелся перрон. Там стояли пассажиры. Цветы распускались на газоне. На вывеске было написано: «Хлеб».
— Я всю ночь думал, что неправильно поступил, — сказал я.
Он протянул мне мои бумаги.
— А теперь что? — спросил я, не веря.
— Пить надо поменьше, — сказал он, — идите.
…От вокзала до понтонного моста я добежал за какие-нибудь десять минут, ни разу не оглянувшись. На берегу Оки на свежем бревне сидел Сысоев. Я присел рядом, тяжело отдуваясь. Мы молчали. Он рисовал на песке веточкой домик. Доканчивал, стирал и вновь начинал, но уже с большим совершенством. Я стал рисовать тоже.
Так текло время. Попутных машин не было. Желающих ехать прибавлялось.
— Ты чего, Семен Кузьмич, испугался? — спросил я, не поворачиваясь к нему.
— Зачем испугался? — сказал он сквозь зубы. — Вовсе и нет… Вот машину жду.
Мы снова помолчали.
— А чего вам там говорили? — вдруг спросил он, стирая очередной домик.
— Ничего, — сказал я, — вернули бумаги, и всё…
— Ух ты, и всё, — засмеялся он, — фамилию-то небось записали?
— Ну и что? — спросил я шепотом.
— А ничего, — сказал он, — теперь узнаете…