Выбрать главу

Флавия вдруг подумала, что он нашел бы общий язык с Боттандо. Потом они сменили тему, и Аргайл стал рассказывать о Лондоне, своей работе и музеях. Подливая ей вина, он поднял указательный палец:

— Кстати, это еще одна причина, по которой я согласился взять деньги Бирнеса. Я чувствовал, что в действительности победа осталась за мной.

Флавия смотрела на него, не понимая:

— Победа? За вами?

— Сейчас вы поймете, — ответил Аргайл, опускаясь на колени рядом с большой коробкой. Он начал ворошить стопки бумаг. — Куда же я его задевал? Вот так всегда, когда укладываешься. Вещь, которая нужна, почему-то всегда оказывается на дне коробки. Ага, нашел. Это должно вас рассмешить.

Аргайл объяснил, что по возвращении в Англию снова самым решительным образом взялся за диссертацию о Мантини. Не потому, что так уж интересовался историей его искусства и уж тем более не из стремления упрочить репутацию избранного художника, которого при всем желании нельзя было отнести к категории больших мастеров. Просто он посвятил этому исследованию несколько лет жизни и уже хотя бы ради этого должен был предъявить самому себе хоть какой-то осязаемый результат — пусть даже в виде листка бумаги с печатью и правом именоваться доктором Аргайлом.

Он поведал Флавии, что честно пытался забыть о Рафаэле и обо всем, с ним связанном, углубившись в предмет своей диссертации. Мантини был весьма популярен у английских туристов в начале восемнадцатого века; многие покупали у него что-нибудь на память о пребывании в Риме: в то время это было примерно то же самое, что сейчас купить открытку. Мантини писал неплохие пейзажи в стиле очень модных тогда Клода Лоррена и Гаспара Дюге. Аргайл, составляя каталог его произведений, разослал письма всем английским домовладельцам с просьбой написать ему, если у них есть картины кисти Мантини. Он также посетил несколько владений, чтобы просмотреть семейные архивы на предмет того, когда, при каких обстоятельствах и за какую цену эти картины были приобретены.

В один из таких походов он оказался в Баклин-Хаусе в графстве Глостершир. Это было громадное холодное здание — переходя от поколения к поколению, оно по-прежнему оставалось во владении одной семьи, но в последнее время у нее уже не хватало средств на его содержание. Если бы у владельцев дома была хоть крупица здравого смысла, они уже давно передали бы его на попечение государства, а сами переехали бы куда-нибудь в южную Францию, как это сделали перед войной Кломортоны.

Когда Аргайл вошел в комнату, где хранились семейные бумаги, остальная часть дома показалась ему чуть ли не нарядной и теплой — так прочно в архиве обосновались плесень, холод, пыль и запустение. Первым желанием Аргайла было немедленно вернуться домой.

— В тысяча девятьсот третьем году к ним уже приезжал человек из комиссии исторических манускриптов, чтобы привести документы в порядок и внести их в каталог. Но закончить работу он не успел, так как скончался от гриппа. Я нисколько этим не удивлен. Если бы я не захватил перчатки, шерстяную шляпу и фляжку с виски, боюсь, меня постигла бы та же участь. Настоящий исследователь всегда должен быть во всеоружии, — высокопарно добавил он.

Из-за скоропостижной кончины бедного джентльмена бумаги так и не были рассортированы, и с тех пор ими больше никто не занимался. Поднявшись в мансарду, где хранилась память о событиях четырех столетий, Аргайл обнаружил огромное количество покрытых пылью свитков, ящичков с документами, подтверждающими права на недвижимость, кипу судебных решений и множество картонных коробок девятнадцатого века, помеченных надписями: «первый граф», «второй граф» и так далее.

Документы исчислялись тысячами, и все они находились в беспорядке; во всяком случае, если в их расположении и была какая-то система, Аргайлу не удалось обнаружить ее. Лишь несколько коробок носили следы работы архивиста — в них бумаги были отобраны по годам, но рассортировать их по другим признакам он, очевидно, не успел. На одной из коробок Аргайл увидел надпись: «Письма восемнадцатого века».

— Это было грандиозное открытие, — сказал Аргайл. — В одной из ячеек находились письма к владельцу дома, сэру Роберту Делме, написанные его сестрой Арабеллой.

— И что же? — нетерпеливо воскликнула Флавия.

— Арабелла оказалась необыкновенной женщиной, такие ушли в небытие вместе с восемнадцатым веком. Четыре раза выходила замуж и пережила всех своих мужей. Она собиралась замуж в пятый раз в возрасте восьмидесяти семи лет, но умерла от слишком большой дозы коньяка. Главное, что вторым ее мужем был не кто иной, как наш друг граф Кломортон, купивший Рафаэля, и десять писем датированы как раз тем периодом.

Аргайл пояснил, что в основном письма не содержали ничего интересного — обычная светская болтовня, сплетни о похождениях принца Уэльского и резкие комментарии в адрес экстравагантных поступков мужа. Несмотря на богатство, второй граф не пользовался уважением своей жены, был скареден и не отличался здравомыслием.

— Таких, как он, римские антиквары чуют за версту. В их среде считается особым шиком вытрясти из богатеньких простаков как можно больше денег. Единственным, что его по-настоящему заботило, был его геморрой. Если верить леди Арабелле, он говорил о сем предмете постоянно, до самой смерти. Конечно, это болезненный недуг, но все же разговор о нем отравляет атмосферу за завтраком.

Два письма нам особенно интересны: одно написано незадолго до смерти графа, второе — вскоре после нее. Вот они, — сказал Аргайл, доставая листки из картонной папки, — я переписал их. Взгляните.

Флавия взяла первый листок и начала читать, с трудом разбирая торопливый почерк Аргайла.

«Дражайший брат, ты уже наверняка знаешь из „Газетт“, что мой супруг вернулся из своего путешествия к нашим берегам. Бог мой! Как он изменился! Куда подевался мой краснощекий спортсмен; теплый воздух Италии превратил его в настоящего ценителя искусства! Не могу передать тебе, как огорчает меня его новая страсть. Целыми днями он щеголяет во французских кружевах, а приказания слугам отдает, как ему кажется, на великолепном итальянском. Они его не понимают и, как обычно, делают, что хотят. Но хуже всего — его увлечение развязало ему кошелек. Мне кажется, он готов скупить всю Италию и вот-вот разорит нашу семью. Некоторые его приобретения уже доставили к нам; я намерена развесить их по самым темным углам, ибо, разглядев их как следует, любой гость поймет, что иностранные мошенники просто-напросто облапошили графа. Он обещал привезти картины лучших итальянских мастеров, но все это грубая мазня, обыкновенная дешевка. Одной лишь ценой его „сокровища“ приближаются к великим мастерам. Но последняя его выходка совсем из ряда вон: вот уже три недели они с мистером Пэрисом хвастаются по всему Лондону его главным приобретением — какой-то рухлядью, написанной одним из этих проклятых римских живописцев, выманивающих у него деньги. Мой муж говорит мне — самым загадочным тоном, — что я буду крайне удивлена, увидев этот шедевр. Признаюсь, меня уже вряд ли можно удивить сильнее. Кажется, он потратил более семисот фунтов на это сокровище. Я более чем уверена, что цена ему — от силы полкроны».

Далее леди Арабелла излагала местные новости, жаловалась на слуг и упомянула о смерти дочери какой-то дальней родственницы. Затем она снова вернулась к рассказу о муже, выплеснув на страницы письма весь накопившийся яд:

«Я много раз писала тебе, дорогой брат, о любовных похождениях своего мужа. Незадолго перед тем, как он отправился в путешествие, я застукала его с очередной потаскухой и закатила жуткую сцену. Когда я пообещала перерезать ему глотку, если он еще раз посмеет так унизить меня, кровь отхлынула от его щек. Мой дорогой брат, в тот момент мне казалось, что я сделаю это. Угроза возымела действие, и теперь он вынужден хранить мне верность. Но ты знаешь моего мужа, весь образ его жизни позорит наше родовое имя. Граф прибывает в Лондон через два дня. Попытайся представить, какой прием ему окажет твоя нежно любящая сестра, Арабелла».