Война прервала переписку на долгие месяцы. Наконец пришла весточка: жена и сын в Швейцарии.
Здесь, в Бутырской тюрьме, все личные бумаги и фотографии отобрали. На последнюю, которую Зося прислала уже сюда, даже не разрешили взглянуть, хотя он расписался в ее получении.
Но все равно он видел сына, вел с ним беседы. И в тех письмах - раз в месяц, - которые разрешалось отправлять семье, давал советы, как воспитывать мальчика. Он выработал целую систему и полагал, что она справедлива. Он просил, чтобы Зося ни в коем случае не накавывала Ясика болью и не запугивала. Запушвапием можно вырастить в ребенке только низость, испорченность, лицемерие, подлую трусость и карьеризм. Страх не учит отличать добро от зла. И тот, кто боится наказания болью, готов будет поддаться злу. Воспитывать надо любовью и заботой. Впитав их, малыш сам со временем поймет: где есть любовь, там нет страдания, которое могло бы сломить человека.
Он представлял, как, должно быть, трудно ныне Зо-се - в изгнании, без средств к жизни, с ребенком на руках. И все же он хотел верить, что она счастлива. Ведь счастье - это не жизнь без забот и печалей, а состояние души. Если там, в эмиграции, она вошла в их работу, жизнь ее полна. Он писал жене: то, что поддерживает его моральные силы, - это мысли об их общем деле. Он писал, что хочет быть достойным тех идей, которые они оба разделяют. Поэтому любое проявление слабости с его стороны, жажда конца и покоя, каждое не могу больше было бы изменой и отказом от его чувств к родным и товарищам и от той песни жизни, которая жила и живет в нем.
Несмотря на все и вопреки всему мысли о жене и сыне возвращали ему состояние радости, а с нею и уверенность, что самое хорошее еще впереди.
Раньше из тюрем иногда удавалось пересылать письма нелегально. Не только подробно рассказывать о своем житье-бытье, но и передать партийные поручения. Такие письма для безопасности он шифровал дважды, и ключ к обоим шифрам знала только Зося. В "Таганке" и "Бутырках" это исключено. Давали проштемпелеванный лист, наблюдали, пока пишет, а потом еще подвергали и химической цензуре: мазали крест-накрест ляписом, не проступит ли тайнопись лимонным соком или молоком. (Смех! Откуда и взять-то лимон или хотя бы каплю молока?) Затем письма проходили еще две цензурные проверки, жандармскую и военную, и путешествовали через три границы.
Сегодня как раз день, когда он может отправить очередное письмо.
Может быть, от этого к привычному состоянию примешивается давнее чувство, свойственное, наверное, всем узникам, но загнанное им как можно глубже, - ожидание. Ожидание чего-то неведомого. Ощущение сосущей пустоты, словно бы в ненастье где-нибудь на захолустной станции ожидаешь поезда, который почему-то задерживается и неизвестно, придет ли... В слепых стенах, за окованной дверью ожидание растягивалось до бесконечности. Когда это чувство, нарушая запрет, всплывало в одиночной камере, он боролся с ним, беря в руки книгу или закрыв глаза и вызывая родные образы.
Сейчас он приглушит его работой. Через час в коридоре станет совсем темно. Работа прекратится. Он вернется в камеру и потребует у надзирателя проштемпелеванный лист бумаги и перо.
Сегодня - восемнадцатое декабря. Там, у Зоей, последний день нынешнего, проклятого года.
ПИСЬМО Ф. Э. ДЗЕРЖИНСКОГО ЖЕНЕ
18 декабря 1916 г.
Милая Зося моя!
Вот уже пришел последний день и 16-го года, и хотя не видно еще конца войны - однако мы все ближе и ближе ко дню встречи и ко дню радости. Я так уверен в этом... Что даст нам 17-й год, мы не знаем, но знаем, что душевные силы наши сохранятся, а ведь это самое важное. Мне тяжело, что я должен один пережить это время, что нет со мной Ясика, что не вижу его развивающейся жизни, складывающегося характера. Мыслью я с вами, я так уверен, что вернусь, - и тоска моя не дает мне боли. Ясик все растет, скоро ведь уже будет учиться. Пусть только будет здоровым - солнышко наше.
У меня жизнь все та же, кандалы только сняли, чтобы удобнее было работать. Работа не утомляет меня; до сих пор она даже укрепляла и мускулы и нервы. Ядвися приходит ежемесячно, и, таким образом, я не оторван совсем от своих, а о событиях я узнаю из "Правительственного вестника" и "Русского инвалида". Питаюсь в общем достаточно, так что обо мне не надо беспокоиться. Кажется, теперь можно переписываться с родиной [Ф. Э. Дзержинский имеет в виду Варшаву, оккупированную тогда немцами (ред.)], может быть, теперь у тебя есть известия о жизни наших родных...[Ф. Э. Дзержинский имеет в виду деятельность социал-демократической организации в Польше (ред.)] Верно ли, что теперь у них ужасно тяжелая жизнь?..
Твой Феликс
Россия вступала в Новолетие - в 1917 год...
Часть вторая
КРАСНЫЕ БАНТЫ
Глава первая
27 февраля 1917 года
1
Мутно-синее облако накатилось, окутало, начало душить, забивая рот комьями ваты. "Газы! - истошно закричал он. - Газы!.." - "Плявать мы на них хотели - выпить и закусить!" - тряхнул черным чубом есаул и подмигнул сверкающим глазом. "Закусить - енто самый раз", - согласился заряжающий с четвертой гаубицы Петр Кастрюлин и легонько похлопал Путко по щеке:
- Не надо, миленький! Вы успокойтесь, не кричите!..
- Фу-у... - Антон поймал, отвел от лица руку санитарки. - Уже утро?
- Только три пробило.
- Идите, Наденька, прилягте. Я не буду кричать.
- Куда уж тут? Новенькому совсем худо...
Он прислушался. На бывшей Катиной койке стонал штабс-капитан. Скрипел зубами. Бредил.
Антон почувствовал, что проснулся: не полынья в заполненной мучительными видениями дреме, а полное пробуждение. За эти два с половиной лазаретных месяца он отоспался на всю, казалось, будущую жизнь. Никогда прежде не мог позволить себе такого отдохновения. Уже бока саднило от лежания, кожа изнежилась, болезненно чувствовала каждую складку простыни: принцесса на горошине, а не офицер-фронтовик.
Раны на ногах зажили. Он мог уже садиться, даже вставать. Санитарка обхватывала у пояса, подставляла плечо. Антон опирался на девушку тоненькое деревце, как бы не надломилось. Чувствовал ее острое плечо, цепкие, больно схватившие пальцы, ее запах - горьковатый, будто она только что с полынного поля.