Выбрать главу

И вот в разгар летнего наступления немцев на Москву Курилко собрал заседание кафедры только из дворян, предварительно заперев рисовальный класс на ключ, и обратился к ним с речью: “Господа, скоро немецкая армия войдет в Москву, дни большевизма сочтены. Нам надо обратиться к канцлеру Гитлеру – он ведь тоже художник – с обращением, что мы, русская интеллигенция, готовы создать художественную организацию, подобие академии, которая бы обслуживала немецкую армию. К нам присоединятся многие. Надо также составить списки заядлых коммунистов, чекистов и евреев. Красная армия скоро повернет оружие против большевиков, и мы должны стать прогерманской страной”. От такой речи, как рассказывал мне папаша, все испуганно замолчали, и за всех выступил профессор Грониц, сказавший: “Да, все мы боимся коммунистов и евреев и не пускаем их в свой коллектив как потенциальных доносчиков НКВД. Но ваши идеи, Михаил Иванович, довольно неожиданны для нас, и мы должны их тщательно обдумать”. На этом все подавленно разошлись, испуганные происшествием. Никто к

Курилко после этого разговора не подошел, и он о своей речи больше не вспоминал. Никто, конечно, не донес, и все сделали вид, что ничего не произошло. Папаша рассказал мне об этой истории, когда я уже вырос и Курилко давным-давно умер (а жил он очень долго).

У Сахаровых-Поленовых мы с мамой и бабушкой по матери спасались в

Поленове и Тарусе зимой сорок первого и пережили нашествие и воров, румын и венгров, и финских лыжников, и самого кадрового вермахта.

Это было первое яркое впечатление моей жизни: танки с крестами, каски с рожками, офицеры с шитыми серебром и золотом мундирами, с железными рыцарскими крестами. И – первое немецкое рождество в офицерской компании, куда нас пригласили как семью русского генерала, воевавшего с ними в Первую мировую. Мама на несколько дней вспомнила немецкий, которому ее учила фрейлейн Минна, высланная после 1 августа 1914 года в Германию.

Речи, подобные той, что произнес Курилко осенью сорок первого, произносились во многих культурных московских квартирах. Люди ждали немцев, надеясь на освобождение от большевистского ига. Но Красная армия не повернула своих штыков против большевиков и Сталина, как рассчитывал Курилко. Чувство у тогдашних интеллигентов было двойственное – большевиков они ненавидели, а немцев не любили и им не верили.

Кстати, Альфред Розенберг надеялся на то же, на что и Николай

Иванович: что русский народ, получив оружие, повернет его против своих правителей, как это в свое время сделали солдаты царской армии, перебившие своих офицеров и вставшие на сторону немецкого шпиона Ульянова-Ленина.

Поначалу все складывалось по Розенбергу: и на Дону, и в Курске немцев встречали с цветами, а потом это дело разладилось насилием как со стороны самих немцев, так и со стороны переодетых в немецкую форму чекистов, убивавших местных пронемецки настроенных жителей. Не будь этих эксцессов, вермахт дошел бы до Урала, почти не встречая сопротивления. Надо учесть, что Россия никогда не была антисемитской страной, как Польша и Украина, где сами поляки и украинцы взяли на себя роль истребителей и ловцов своих евреев. Я еще помню времена, когда в русских деревнях вообще не знали и не видели евреев.

Антисемитизм был только в крупных городах и то только среди образованных людей.

В “Красной звезде” тогда постоянно публиковались стишки и статейки со словами “Убей немца”. Это говорит только о том, что сталинской системе с большим трудом удалось всерьез и насмерть стравить два народа и благодаря этому уцелеть самому. В начале войны русские люди всерьез сомневались: под кем им будет легче жить – под Сталиным или под Гитлером, и, поведи себя немцы в России, как во Франции, многое было бы по-другому. Об этих русских колебаниях никто никогда и нигде не писал, тема по сей день наглухо закрыта. А ведь все это было, и культурная Москва сорок первого ждала немцев. В сталинской Москве, кроме Архитектурного института, было еще два центра, где кучковались

“бывшие”, склонные к реалистической живописи. Одним из таких центров была мастерская художника Василия Николаевича Яковлева. Он происходил из очень богатой купеческой семьи, мужчины которой усиленно предавались неудержимому и неукротимому блуду. Отец

Яковлева постоянно говорил: “Со всеми женщинами сойтись невозможно, но к этому надо стремиться” – и посему постоянно посещал дорогие бордели и содержал особо умелых и шикарных проституток на особых квартирах с зеркальными потолками и стенами. При всем при том он был крепкий семьянин, был очень религиозен и гордился тем, что ежедневно, кроме постных дней и постов, до самой глубокой старости огуливал свою жену и, по словам сына, залезал на нее даже уже трясущимся после паралича, придавая этим актам библейский характер.

А укладываясь с женой в постель, обязательно цитировал Писание. В доме купцов Яковлевых всюду стояли цветы и пальмы, по углам горели разноцветные лампады и поблескивали в позолоченных и серебряных ризах иконы. После революции Яковлевых разорили. Дядя Василия

Николаевича зарыл в лесу очень много золота и драгоценностей, а когда через несколько лет пришел его откапывать, то не нашел своего клада и повесился на ближайшем суку, забравшись на пенек.

Яковлев смолоду учился в школе живописи и у Серова, и у Коровина, научился писать пленерно, но люто возненавидел и Морозова, и Щукина, и своих учителей, и французских импрессионистов, задолго до

Геббельса, Гитлера и Жданова считая их вырожденцами и извращенцами, вспоминая иногда о еврейских корнях Пикассо и Матисса. Впрочем, в быту Яковлев не был антисемитом и с евреями общался нормально и даже имел еврейских любовниц, ценя их южный пыл и умение. Еще учась в московской школе живописи, Яковлев начал копировать голландцев и фламандцев. Особенно он любил Снайдерса, Рубенса и Иорданса. В деле подражания он добился огромных результатов, был своего рода гением имитаций, причем мирового масштаба. Подделками он начал заниматься еще до революции, сбывая их купцам. Страшный разврат отца и вечная бордельность его существования раздражали молодого Яковлева, и он, обладая огромным сексуальным темпераментом, решил жить морально чисто, рано женился и эротически, по-молодому любил свою жену.

Женился он на дочери московского портретиста Мешкова, красивой голубоглазой блондинке с ненасытным темпераментом под стать своему супругу. Яковлев, как и Рубенс, часто писал жену голой в постели с кроликами, кошками и маленькими собачками в руках. Портреты были шикарные, но отдавали борделем. Близкие звали его супругу Катькой.

Ее отец, Василий Никитович Мешков, рисовал на французском ватмане углем и соусом прекрасные большие портреты, которые чуть подкрашивал растертой сангиной, и крепко пил водку. Рядом с его мольбертом всегда стоял ящик с водкой. Писал он также портреты маслом, но несколько хуже, чем углем. Однажды Василий Никитович писал портрет

Качалова, и в процессе работы они вместе пили водку. Когда оба протрезвели, выяснилось, что портрет написан зеленой краской. Оба сильно смеялись… Качалов-Шверубович происходил из польско-белорусской шляхетской семьи, вся родня – царские генералы и полковники.

Носил Василий Никитич всегда пестрые ситцевые рубашки со стоячим воротником на мелких пуговичках. До туалета он не доходил и мочился

– порой прямо при посетителях, не стесняясь и дам, в ведро, стоявшее в углу комнаты. А труся к ведру, по-детски приговаривал: “Пи-пи, пи-пи, кака-кака…” При большевиках Мешков как-то прижился, подружившись с Калининым, который организовал ему мастерскую прямо напротив Манежа, где у него самого была приемная. Калинин попринимает-попринимает посетителей – и к Мешкову пить водочку под кислую капусту и клюкву, которые ему завозили бочонками.