— Нет, нет, лучше водки, — не стала чиниться пожилая дама. — Да ещё с такими мужчинами, — подхватила она рюмку из рук одного такого, улыбчивого. А Толю забавляло и смущение Василия Матвеевича, и стыдливая развязность пенсионерки Антонины, как забавляют дети, изображающие взрослых.
— Ну, за всё хорошее, а плохое нас само достанет! — предложил вертолётчик, но, увидев, что беглец держит руки на коленях и пить не собирается, внёс поправку:
— За женщин! Каждый — за свою! — и подмигнул: попробуй отказаться!
Выпив, Антонина не стала закусывать, а, промокнув губы фартучком, тут же приступила к делу. — Я чего пришла-то, Василий Матвеевич, бочки на той недели обещались дать. Так как, забрать можно?
— Там, под навесом, и стоят, забирай, раз нужда есть.
— Да мне за один раз и не унести, — замялась женщина.
— А вы, Антонина Батьковна, в каком доме живёте, не в том зелёном? — навострился Толя, и Антонина закивала: ага, в зелёном!
— Так я с удовольствием вам доставлю в лучшем виде!
Когда они вместе с Антониной и бочками скрылись за калиткой, Василий Матвеевич, вдруг подавшись через стол, проговорил:
— Ты что же это без документов, а? Без документов нельзя, никак нельзя… А я, паря, в таком положении сам был. — И гость, растерявшись, не знал, что ответить, а старик неожиданно продолжил: — Я ведь в войну из ссылки сбежал. Право слово! Сурьёзное было дело. У тебя что? Подумаешь, паспорт потерял, Другой выдадут. А я подневольный тогда был… Где-то тут Толины цигарки были, — стал шарить глазами по столу Василий Матвеевич.
— Вот, пожалуйста! — стал вытаскивать сигарету из пачки гость.
— Сам, сам, што ты меня в инвалиды записываешь? — И старик неторопливо прикурил, но, сделав несколько затяжек, отложил сигарету на край тарелки.
— Э, не то… Мне теперь всё не то! Как-никак, а восемьдесят два года. Подкосила меня жизня. Бабка моя померла, молодая ещё была, токо семьдесят, могла б жить ещё… Ну, это ладно. А вот Санек! У него жизня хорошая была, при деньгах, при семье, не болел — и на тебе! Я вот давно мог загнуться, а всё живу… Это как, справедливо? — старик замолчал и прикрыл глаза.
— Вы и в самом деле бежали из ссылки?
— Да нешто о таком врать буду? — будто очнувшись, Василий Матвеевич внимательно посмотрел на гостя. — До войны, слыхал же, наверно, людей по лагерям немеряно поселяли? Но, видно, не хватало в тех лагерях местов, вот и гнали людей на севера, штоб сами строились, да работали. И охраны меньше надо… Наше село на Иртыше стояло, так полсела подчистили. И нашу семью всю под корень, и мать с отцом, братьев и невесток, и нас с сестрой. Загрузили в товарняк и повезли. Набили народу, што, поверишь, нет ли, ни вздохнуть, ни охнуть. Тут же ели, тут же оправлялись, тут и же… Помню, ругались страшно, а ещё дрались… Скотинел народ, што там говорить!
Довезли нас до Красноярска, а дальше пароходом по реке Енисей, слыхал поди? Определили по палубам, кто на самой верхней, кто пониже, под крышей… Мать обрадовалась, что внизу будем ехать: мол, дуть не будет. А как утрамбовали народ, то сами полезли на верхнюю палубу, а и там негде было ногу поставить. Мы тогда и не знали, што в самом низу было ещё помещение — трюм называется, так там судимых везли. Помню, остановка была в Енисейске, есть городок такой… Подняли этих мужиков из трюма, вывели с парохода и на берегу поставили на колени. Головы стриженные, круглые, и молчат, тольки как волна серая на берегу шевелится… А дождища тогда, помню, хлестал, и вода в речке чёрная. И бабы как начали выть, боялись, што и наших мужиков вот так же под ружжом заберут…
Привезли нас на место, а там окромя леса и не было ничего. Тайгу корчевали, землянки рыли… Помню, холодно было, а скоро и голод начался, и стали людишки помирать. Да што я тебе рассказываю — пустое это. Кто не пережил, тот не поймёт, — и старик снова надолго замолчал, только чертил вилкой по клеёнке. Но когда подумалось, что старик не хочет больше исповедоваться перед чужим человеком, тот снова заговорил.
— Мужики лес валили, а мы, дети, тожеть работали, сучья обрубали. Были топорики такие маленькие… Топорик-то маленький, а за цельный день так намахаешься, што вечером руки не разжимаются. Приходилось пальцы по одному отгибать. Да добро ещё, кабы еда была, а то ведь не было никакой. Раз черемухи так объелся, дня три из лесу не выходил, хоть штаны не надевай… Летом поносили, а зимой не могли оправиться потому, как опилки из нутра выходили. Право слово, да ещё с кровью! Родители скоко-то держались, а перед войной батя помер, а как война началася — мать. И как посыпалось: старшего брата лесиной завалило, другого брата прямо с пилой в руках заарестовали. Так с тех пор об нем ни слуху, ни духу.