Выбрать главу

– Помню, – киваю я, – так ведь с этих заповедей все и началось.

– Десять заповедей, – продолжает Ирка, не слушая меня, – описаны в Ветхом Завете дважды, наверное, чтобы люди их лучше запомнили. Так вот. Все остальное, то есть все, что не заповеди, – это только истории, их много-много, этих историй, и все они рассказывают о том, как люди жили до заповедей и после.

– Хорошо, – соглашаюсь я, – и что же тебе в этих историях не так?

– Все не так, – отзывается Ирка и смотрит на меня с удивлением, будто только что поняла что-то важное, – все не так. Все эти истории именно про то, как люди нарушали Божьи Заповеди, как Бог их за это наказывал и что из этого всего получилось.

– Ну и что же из этого получилось? – улыбаюсь я. – Богослов ты наш доморощенный.

– А ничего хорошего. Брат, как и прежде, убивает брата, – отзывается Ирка задумчиво, – войны все. Революции. Арабы и евреи. Да и без войн хватает ужасов. Помнишь Авика?

Я помню Авика – шестнадцатилетнего мальчишку, его привезли в больницу слишком поздно, с пулей в шее, он умер на наших глазах, не приходя в сознание, потом оказалось, что стрелял в него брат, какая-то глупая ссора, родители приехали и не знали, над кем рыдать, а потому не рыдали, а кричали и кричали, так кричали, что и тридцать лет пройдет, а я буду слышать их крик.

Ирка продолжает, но уже через силу, ей не хочется о плохом, ей хочется к Илюше, и чтоб обнимал и гладил живот, потому что всем нам хочется одного и того же, а Библия может и подождать, тем более что все правила мы уже знаем.

– Именно поэтому все эти раввины с утра до вечера читают Тору, и Невиим, и Ктувим, они пытаются понять, о чем там написано. А что тут понимать – есть десять заповедей – о том, как можно, а все остальное – рассказы о том, как нельзя. Мало того, что нельзя. Но вроде как и можно, потому что Бог каждый раз прощает. А это неправильно. Понимаешь?

Она смотрит на меня, машет рукой:

– И ты не понимаешь, и они не понимают. Не понимают, что Библия на самом деле рассказывает не о том, как нужно, а о том, как нельзя жить. Мало того, они даже не слушают меня, – Ирка замолкает, а потом добавляет: – Впрочем, разве можно меня слушать? Я ведь и сама нарушила Божью Заповедь, так?

Я молчу, у меня нет ответа. Да и у кого он есть?

Глава тринадцатая

– Илюша! Илья!

Людмила стоит посреди тесной кухни, закусив губу, смотрит на свои руки.

– Ты не слышишь меня, что ли?

– Что, Люся?

У Ильи растерянное выражение лица, и не только сегодня, а уже несколько дней, но Людмиле некогда с этим разбираться. Разобраться бы со своим лицом, а еще с руками, ну вы поглядите, это же ни на что не похоже.

– Люся, – окликает он ее, – ты меня звала?

И опять она не откликается.

Вроде и слышит его, а поди ж ты, не реагирует, уставилась в замызганное окно, смотрит на улицу, вон идет смуглый мальчишка в военной форме, воротник небрежно расстегнут, на плече болтается автомат, а вон толстый Шломо-сосед, выносит пакет с мусором, а это женщина в парике, катит коляску, покачивая бедрами, в ее юбку вцепились трое – мал мала меньше, цыганята, как есть цыганята.

– Что я здесь делаю? – спрашивает себя Людмила и даже произносит эти слова вслух.

– Ты здесь чистишь картошку, – улыбается Илья, подходит ближе, совсем близко, обнимает ее за плечи, утыкается лицом в ее затылок.

Такой привычный запах. И тепло. Все-таки, привычка – великая вещь. То есть сначала, когда все вдруг, и все по новой, и крышу сносит – это очень хорошо. Зато привычка – это дом. Это уют. Это… Интересно, а бывает так, чтобы две привычки? И что же теперь делать-то?

Людмила отстраняется, поворачивается к нему лицом.

– Вот именно, – произносит она с раздражением. – Что мне теперь делать? Ты посмотри на мои руки. Очень скоро я разучусь играть.

– Ну-у, – тянет Илья, принюхивается к запаху из кастрюли, смешно морщит нос, надеется превратить все в шутку, – зато научишься готовить. Вон как аппетитно пахнет.

Людмила, кажется, и не слышит его. Она продолжает говорить о своем, выпаливает слова-выстрелы, выплескивает раздражение – и на себя, и на него, и на этот город.

Почему-то именно город раздражает больше всего. Он чужой, чужой, он совсем не похож на ее любимый Ленинград. А может, это она здесь чужая. Ничто не умиляет, ничто не радует, квартира съемная, рынок шумный, розы пыльные, улица грязная, а люди… Эти люди будто смеются над ней, хуже того, они ее не замечают.

Нет, она пробовала, она пыталась. Надевала шелковое платье в талию, пестрое, вырез такой, что грудь торчком, босоножки, те, любимые, с золотыми ремешками, вешала не плечо любимую сумочку, задорого купленную, выплывала из подъезда.