Обобрав новичка, он сразу терял к нему всякий интерес и становился жесток, как со всеми должниками. Чаще всего намеченная Ванькой вещь оказывалась у него в сундучке. Потом она уплывала на базар: он накопил немало денег и давал их в рост, но лишь избранным.
— С дому пишут, Мишук? — приторно-ласково, своим скрипучим голосом спросил Губан Прошлякова.
— Некому. Ни маманька, ни сестра грамоте не знают. Как сдавали сюда, в приют, сулили по весне проведать, бурсаков, сала привезть.
— Хочешь, айданов дам?
Прошляков отрицательно мотнул головой.
— У меня еще семь штук есть, что ты давеча подарил. Вань, меня нынче вон той мальчишка толкнул. Я шел, его не трогал, а он взял да и толкнул.
Губан зычно подозвал обидчика.
— Ты чего, аспид вонючий, Мишука толкаешь? Не слыхал, что это мой браток? Хочешь, Мишук, дать ему по морде? Волохай, не бойсь.
Мишук раза три ударил по лицу угрюмо засопевшего паренька. Тот не защищался и лишь отступал к своей койке. Мишук не стал его преследовать и победоносно огляделся. Был он мослаковатый, с приплюснутым носом, прижатыми ушами. Одет в хрустящий, белый, уже запачканный полушубок, от тепла расстегнутый на все пуговицы.
— Съел, долдон? — грозно сказал его обидчику Губан. — Запомни на вкус. Мишук, кто до тебя еще заедался? Никто? Ой, бре-е! Гляжу я, добренький ты, покрываешь. Не бойсь, говори смело своему братку, — хлопнул он себя в грудь. — Браток сумеет защитить. Ну, да я и сам знаю, кто тебе проходу не дает.
И под удивленным взглядом Прошлякова Ванька перепрыгнул через кровать, остановился перед Арефием Маркевичем и с налета дал ему звонкую оплеуху.
У Маркевича мотнулась голова.
— Чего лезешь? — тяжело выговорил он.
Губан молча, яростно ударил его еще. Не всякий бы устоял на ногах, — Маркевич только покачнулся. Плечистый, неповоротливый, с тяжелой, розовой от прыщей челюстью, он, казалось, врос своими кривыми ногами в пол. Судорожно сжав руки, он защищал ими лицо.
— Кого я тронул, Губан? Чего пристаешь?
Очевидно, устойчивость Маркевича обозлила Губана. Он вновь нанес ему два коротких, страшных удара в подбородок и скулу. Маркевич свалился на пол.
— Сам знаешь чего, — тяжело дыша, пропустил Ванька сквозь зубы. — Это тебе лишь задаток. Я вас всех научу.
И, пнув поверженного Маркевича каблуком, отвернулся к Прошлякову. Краска медленно сходила с Ванькиного вислого носа, со лба, щек.
Хлопнула дверь с лестничной площадки, вошел Каля Холуй — озябший, с красным носом. Ребята, казалось, замерли. Губан повернул голову на стук двери и встретил Калю пронзительным взглядом. Взгляд этот спрашивал: «Ну как? Пронюхал чего?»
Холуй еле заметно отрицательно кивнул головой. И он, и Губан отлично знали, что товарищество на стороне Пыжа, и вслух словом не обмолвились.
— Мороз! — только сказал Каля, передернув худыми плечами. — На улице долго не побегаешь!
Все его поняли: Афонька Пыж все равно притащится ночевать в интернат. Куда денется?
Губан сделал вид, будто не обратил внимания на приход Кали, опустил тяжелую руку на плечо Прошлякова и раздельно и скрипуче сказал:
— Кто тронет, Мишук, только шепни… Хочешь коклетки с пайкой? Пойдем дам. Только ты знаешь, сколько уже за тобой? Гляди, не отдашь — не прощу. Не прощу, — повторил Губан и, сбычась, в упор глянул на Симина. Тот вздрогнул. Губан скрипнул зубами. — Пока не изведу, не забуду. Душу вымотаю, и никакие заступники не помогут.
Не спуская горящих глаз с помертвевшего Симина, он в третий раз за вечер двинулся прямо на него. Воспитанники притихли. Губан резко прошел мимо Христони и скрылся в своей палате.
Озадаченный Мишук вдруг присмирел и не знал, что ему делать: то ли идти за покровителем, то ли уж лучше держаться от него подальше.
Сидевший у «буржуйки» Люхин поднял голову и, с ненавистью поглядев в спину Губану, прошептал:
— У, гад, частный капитал!
Невдалеке от него, обхватив руками колени, примостился Андрей Исанов. Лампочка по-прежнему светила неровно: иногда она вспыхивала так ярко, что внутри рождалось тихое жужжание; временами гасла, гасла, гасла. В палате тогда скользили тени, потом наступал мрак и лишь под исчезнувшим потолком красными неверными нитями тлели вольфрамовые волоски. Ребята поднимали головы, следили: «Разгорится? Совсем погаснет?» В такие минуты только багровый отсвет печурки-«буржуйки» выхватывал из тьмы ближние койки, ребят и сидевшего у самой дверцы Исанова. Его лицо странно изуродовали распухшая, в засохшей крови губа, лиловый синяк под глазом, содранный нос. Идти в таком виде домой Исанову было стыдно, и он остался в интернате, лишив себя воскресного отдыха в кругу семьи, субботнего вкусного, сытного ужина. Ложиться спать тоже не хотелось: в палате — Губан, которого Исанов сейчас видеть не мог.