Эт-то номер! Так, значит, Илларион Углонов со мной беседовал просто как с «молодым»? Делился опытом? Я был и признателен, и смущен, обескуражен.
«Ну и чиновники в издательстве! И я-то растяпа, не спросил секретаршу: переслали? Неудобно было. А они там и ухом не ведут!»
Теперь все ясно. Признаться, я сдрейфил — неужто пишу из рук вон плохо? Возможно, Углонову понравится «Карапет»? Быть того не может, чтобы не понравился! Значит, его похвалы еще ожидают меня впереди? Конечно, и критические замечания… кое-какие. У него вон какой вкусище-то! С души не только сняли камень — гору Арарат.
Будем считать, что мы просто познакомились: зрелый «классик» и молодой писатель, подающий надежды. Как бы там ни вышло, я был весьма доволен и встречей с Углоновым и замечательной беседой: узнал пропасть нового о литературном мастерстве. Илларион Мартынович сказал, что завтра же затребует «Карапета» и вдобавок предложил принести ему рассказы.
— Покажите, Авдеев, что у вас вообще есть. Не все, разумеется. Лучшее.
«Заинтересовался, — с удовлетворением думал я, идя от писателя к Никитским воротам и шлепая высохшими туфлями по новым лужам. — Увидал, что малый с толком».
Одна мысль о возвращении в подвал показалась мне противной, и я свернул на любимый Тверской бульвар. Сколько раз я ходил по его длинным аллеям, сколько сокровенных дум поведал вот этим голым сейчас липам? Далеко впереди, голубовато освещенный фонарями, тускло блестел бронзовокудрый Пушкин замечательной работы Опекушина. Мне хотелось побродить в одиночестве, повторить в памяти то, что я услышал от Иллариона Углонова.
«Бывали вы когда-нибудь на выставках? — шептал я, вспоминая его слова. — Ну, скажем, фарфоровой посуды? Сервизы там — все разные по форме, рисунку. Лишь то, что поражает н о в и з н о ю, привлекает внимание зрителя. Сумеете ль и вы создать что-нибудь отмеченное собственною печатью?» А вот как создавать это «свое», вы мне, Илларион Мартынович, не сказали. Удержали секрет про себя. Самому надобно добиться? Добьюсь. «Литература, — восстанавливал я другие его слова, — не терпит нищих. Она признает только богов».
Дойдя до подножия памятника, я круто завернул к Никитским воротам. Дождик перестал, было сыро, пасмурно, в легком тумане растекался свет фонарей: казалось, там и сям на грифельно-темной промокашке с кляксами деревьев кто-то растерял цепочку молочных капелек. Я не замечал редких прохожих: в непогоду люди мелькают торопливо, будто тени.
«Никогда не поддавайтесь модам, — всплывали новые слова Углонова, будто их из глубины сознания беспрерывно поднимали на эскалаторе. — Моды в литературе скоропреходящи. Увлекаются ими те, кто не имеет своего взгляда на искусство. Куда дует сильный ветер, туда гнутся осина, береза, кустарник, летят листья. А дубы стоят твердо, не клонят головы, не отдают желудей. Так же и крупные писатели. Зачем им легковесная мода? Они созидают свой мир и в чужом не нуждаются. Главная их сила — правда жизни. Глубина психологии. Художественный вымысел должен быть таким, чтобы ты в него поверил больше, чем в то, что видишь своими глазами. Прочитав вашу книгу, читатель должен закрыть ее поумневшим».
Выйдя к Никитским воротам, почти уткнувшись в безобразный памятник Тимирязеву, я опять завернул и возбужденно пошел обратно к Пушкинской площади. Вспоминались мне и обрывочные поучения Углонова, ответы на вопросы. «Как распределять материал в книге? — слышался мне его бас. — Разговоры героев не должны занимать больше четверти романа. Иначе это будет уже пьеса. Остальное — описания, текст».
Ходил я долго, и мне казалось, что я все еще сижу в огромном теплом кабинете маститого автора «Кражи» и веду с ним умную беседу. Я был счастлив, ощущал огромный подъем: теперь-то я начну писать по всем правилам литературного мастерства. Жалко, что поздно узнал, как строить сюжет, а то бы «Карапета» смастерил получше!
Наряду с подъемом, в душе у меня появилась мышь сомнения и прогрызла где-то свою дырку. Гм. А не мало ли все-таки для писателя рабфаковского образования? Со мной Углонов, в сущности, разговаривал, будто с зулусом. Зря, пожалуй, я бросил институт иностранных языков. Какие-то Эйнштейны есть на свете, теория относительности, фламандские художники, фамилии которых мне даже не сочли нужным назвать. Джинсы с их солнечной системой! Вообще-то говоря, на солнце мне не жить, там сгоришь, а описать я его могу и без Джинса, и все же неудобно. Писатель, а солнечной системы не знаю и «Стократа», Шпенглера не читал.