Выбрать главу

- Это невозможно. Сегодня мы обещали поехать с ними кататься... а уехать завтра, когда мы сняли комнаты на три недели... над нами будут смеяться... Я не вижу ни малейшего повода для отъезда... я остаюсь здесь, и Эрна тоже...

- А я могу уехать, да?.. я здесь только порчу... порчу вам... удовольствие! - хрипло выкрикнул старик. Он резко выпрямился, руки сжались в кулаки, на лбу угрожающе вздулись жилы. Он, видимо, силился что-то сказать или сделать. Но вдруг круто повернулся, быстро, тяжело переваливаясь, засеменил к лестнице и торопливо, все ускоряя шаг, как будто спасаясь от погони, поднялся по ступенькам.

Старик, задыхаясь, бежал вверх по лестнице, только бы добраться до своей комнаты, побыть одному, овладеть собой, перестать безумствовать! Вот он уже достиг верхнего этажа, и вдруг - будто острые когти впились в его внутренности; он побледнел как полотно и прислонился к стене. О, эта яростная, жгучая боль! Он стиснул зубы, чтобы не закричать, и, подавляя стоны, корчился от мучительных колик.

Он сразу понял, что с ним - это был приступ болезни печени, один из тех страшных приступов, которые нередко терзали его в последнее время; но никогда он не испытывал таких ужасных мук, как в этот раз. "Избегайте волнений, вспомнилось ему предписание врача, и, несмотря на боль, он злобно издевался над собой: - Легко сказать, избегайте волнений... пусть господин профессор сам покажет, как это не волноваться, когда... ой... ой..."

Старик громко стонал - так жгуче вонзались невидимые когти в истерзанное тело. С трудом он дотащился до двери своего номера, открыл ее и, упав на диван, впился зубами в подушку. Боль несколько утихла, как только он лег; раскаленное острие уже не так глубоко проникало в израненные внутренности. "Надо бы компресс положить, - вспомнил он, принять капли - сразу станет легче". Но никого не было, кто бы помог ему, никого. А у самого не хватало сил добраться до соседней комнаты или хотя бы до звонка.

"Никого нет, - с горечью думал он, - вот так и подохну когда-нибудь, как собака... Я ведь знаю, это не печень болит... это смерть подбирается ко мне... я знаю, что все кончено, никакие профессора, никакие лекарства мне не помогут, в шестьдесят пять лет не выздоравливают. Я знаю, боль, которая все нутро мне переворачивает, - это смерть, и два три года, которые мне осталось прожить, это уже не жизнь, а умирание, одно умирание... Но когда... когда же я жил?.. когда я жил для себя?.. Разве это была жизнь? Вечная погоня за деньгами, только за деньгами... и только для других, а теперь чем мне это поможет? У меня была жена я взял ее девушкой, любил ее, она родила мне ребенка; год за годом мы спали в одной постели, дышали одним дыханием... а теперь что стало с ней?.. Я не узнаю ее лица, ее голоса... как чужая говорит она со мною, ей нет дела до моей жизни, до моих чувств, мыслей, страданий... она давным-давно стала для меня чужая... Куда все исчезло, куда ушло? И дочь была у меня... нянчил ее, растил, думал - начинаешь жить сызнова, лучше, счастливее, чем выпало тебе на долю, и не умрешь весь, будешь жить в ней... и вот она ночью уходит от тебя, отдается мужчинам Только для себя я умру, для себя... для других я уже умер. Боже, боже, никогда еще я не был так одинок!

Жестокая боль время от времени еще впивалась в его тело, потом отпускала, но другая боль все сильнее сдавливала виски, мысли, словно твердые, острые, раскаленные кремни, нещадно жгли лоб. Только бы забыться теперь, ни о чем не думать! Старик расстегнул сюртук и жилет; неуклюже, бесформенно выпячивался большой живот под вздувшейся сорочкой. Он осторожно нажал рукой на больное место. "Только это - я, - подумал он, - только то, что болит там внутри, под горячей кожей, и только это еще принадлежит мне; это моя болезнь, моя смерть... только это - я... нет уже ни коммерции советника, ни жены, ни дочери, ни денег, ни дома, ни конторы... осталось только то, что я сейчас осязаю пальцами, - мой живот и жгучая боль внутри... Все остальное - вздор, не имеет больше никакого смысла, а эта боль только моя боль, и эта забота - только моя забота... Они уже не понимают меня, и я не понимаю их... я совсем один, наедине с самим собой - никогда я этого не сознавал так ясно. Но теперь, когда смерть уже гнездится в моем теле, теперь, я чувствую... слишком поздно, на шестьдесят пятом году, когда я скоро подохну, а они, бесстыжие, танцуют, гуляют, шляются... теперь я знаю, что всю свою жизнь я отдал им, неблагодарным, и ни одного часа не жил для себя... Но какое мне дело, какое мне до них дело?... зачем думать о тех, кто не думает обо мне? Лучше околеть, чем принять их жалость... какое мне до них дело?.."

Мало-помалу, шаг за шагом, оставляла его боль: уже не так цепко, не так жгуче впивались в него свирепые когти. Но что-то чувствовалось, - уже почти не боль, а что-то чуждое, инородное давило и теснило, проникая вглубь. Старик лежал с закрытыми глазами и напряженно прислушивался к тому, что происходило в нем: ему казалось, что какая-то чужая, неведомая сила сперва острым, а теперь тупым орудием что-то выгребала из него, нить за нитью обрывала что-то в его теле. Не было уже боли. Не было мучительных тисков. Но что-то тихо истлевало и разлагалось внутри, что-то начало отмирать в нем. Все, чем он жил, все, что любил, сгорало на этом медленном огне, обугливалось, покрывалось пеплом и падало в вязкую тину равнодушия. Он смутно ощущал: что-то свершалось, что-то свершалось в то время, как он лежал здесь, на диване, и с горечью думал о своей жизни. Что- то кончалось. Что? Он слушал и слушал.

Так начался закат его сердца.

Старик лежал с закрытыми глазами в полутемной комнате; мало-помалу он задремал, и его затуманенному сознанию представилось - не то сон, не то явь, - что откуда-то, из какой-то невидимой раны (которая не болит и о которой он не знает) сочится что-то влажное, горячее и вливается в его жилы, как будто он истекает кровью, но она течет не наружу, а внутрь. Ему не было больно, это происходило не быстро, очень спокойно. Медленно просачивались капли и, точно тихие, теплые слезы, падали в самое сердце. Но сердце не отзывалось ни единым звуком; безмолвно вбирало в себя чуждую влагу, всасывало ее, как губка, становилось все тяжелее, и вот оно уже набухло, ему уже тесно в грудной клетке. Собственная тяжесть тянет его вниз, раздвигает связки, дергает, напряженные мышцы. Все нестерпимее давит и жмет истерзанное огромное сердце. И вдруг - ах, как это больно! Его безмерно тяжелое сердце трогается с места и начинает медленно опускаться. Не сразу, не рывком, а плавно, постепенно отделилось оно от мышечной ткани и двинулось вниз; не так, как падает брошенный с высоты камень или созревший плод; нет, как губка, насыщенная влагой, опускалось оно - глубже, все глубже уходя в пустоту, в небытие, куда-то за пределы его существа, в непроглядную безбрежную ночь. И внезапно воцарилась зловещая тишина воцарилась там, где только что билось теплое, переполненное сердце: там стало пусто, холодно и жутко. Не слышно было стука, не просачивались капли: все утихло, умерло. И будто в черном гробу лежало это непостижимо немое ничто в содрогающейся груди.