— Вероятно, твой портрет купят для задуманного музея, — спокойно продолжал Шемякин. — Но он не послужит утверждению культа Лавра Корнилова, и я рад этому. Нет никаких оснований возводить в ранг хотя бы трагического героя того, кто даже как военачальник, не говоря уже о политике, оказался посредственностью, неудачником.
— Ну уж! — горячился Ивлев, вскочив с табуретки. — Ты слишком мало знаешь Корнилова!
— А ты, Алексей, трезво огляди весь его путь. Уже в четырнадцатом году, в самом начале войны, он потерял свою дивизию и попал в плен к австрийцам. Став при Керенском главнокомандующим, сдал немцам Ригу. После авантюры с военным переворотом позволил Керенскому арестовать себя и своих сподвижников, а потом сбежал от выручивших его текинцев. С Добровольческой армией покинул Новочеркасск, оставив Каледина без поддержки, сразу же бросил удобный для обороны Ростов и пошел брать Екатеринодар, не имевший тогда для контрреволюции большого значения. И здесь, упорствуя при осаде города, потерял лучших своих сподвижников. Так что на счет твоего героя мало что можно отнести, кроме провалов и поражений. Не буду напоминать, Алексей, сколько страданий принес Корнилов народу, сколько его крови пролил. По здравому смыслу, надо Корнилова не славословить, а проклинать, предавать анафеме, как это делают большевики.
Шемякин догадывался, что эти его слова не пропадут впустую. Он вообще считал, что неразумная связь Ивлева с белыми рано или поздно порвется, к чему, как мог, его и подталкивал.
«В самом деле, за что окружать Корнилова ореолом славы? — поймал себя на мысли Ивлев. — Даже у террориста Савинкова были какие-то лозунги и программа, своя партия, а у Корнилова ничего твердого действительно не было. Он считал себя республиканцем, но ни разу всерьез не подумал о какой-либо стройной, вразумительной политической декларации. Недаром же многие офицеры-добровольцы считали Корнилова монархистом…»
— Ну что молчишь? — спросил Шемякин.
Ивлев сокрушенно махнул рукой:
— У меня разболелась голова. Пойдем пройдемся по Красной.
Выйдя на улицу, художники долго молчали, должно быть потому, что оба созерцали прогалины необыкновенно голубого неба, среди которых в рыхлой массе разноцветных облаков желтым оком блестело октябрьское солнце. Облака тоже были светло-желтыми, а чуть подальше — серыми, с желтоватыми просветами.
— «Уж небо осенью дышало…» — нарушил тишину Шемякин.
— Да, пора быть и осени! — согласился Ивлев. — Сегодня пятое октября. Когда-то это был день войска Кубанского и его широко праздновали.
— А его и сегодня отмечают, — сказал Шемякин. — Разве ты не знаешь?
— Вот как! Тогда пойдем на площадь войскового собора, — предложил Ивлев. — Посмотрим.
— Пожалуй, поздно. — Шемякин взглянул на часы. — Уже почти одиннадцать.
— Ничего! Только надо прибавить шагу! — Ивлев взял приятеля под руку. — Помню, в этот час кончалось молебствие и начинался торжественный вынос войсковых регалий. Весьма живописное зрелище было! Может, удастся снова его увидеть?
На Красной многие фасады домов и магазинов, балконы и окна были украшены флагами.
Ивлев и Шемякин пришли на площадь как раз в ту пору, когда атаман Филимонов в парадной черкеске в сопровождении старейшего кубанского казака Щербины, атаманов и почетных стариков казаков, вызванных из всех станиц Кубани, под праздничный трезвон колоколов выходил из белого собора на площадь, на которой в торжественном строю стоял кавалерийский полк.
Солнце блеснуло в просвете гряды облаков, ярко залучились позолоченные кресты собора.
Представители станиц несли полинявшие от времени полковые знамена, куренные значки, булавы и насеки — знаки атаманского достоинства, царские грамоты.
Старики казаки, преисполненные особой важности, шли степенно и вызывали у Ивлева невольное умиление.
— Они, право, неподражаемы в своем патриархальном величии!
— Вся эта помпезная, чуть ли не запорожских времен патриархальщина меня теперь лишь смешит, — отозвался Шемякин. — Россия сокрушает все отжившее, а торжество в Екатеринодаре подобно жалкой комедии, разыгрываемой провинциальными актерами. Твои бородатые старики с атаманскими регалиями, газырями весьма схожи с ряжеными. Все это, брат, безвозвратно утратило прежнюю внушительность!
— Нет, — возражал Ивлев. — Я чертовски люблю добрые запорожские обычаи, казачьи черкески, кинжалы, кавказские папахи. Люблю и казачий трудовой быт. Казаки-кубанцы — извечные труженики, воины они поневоле.
— Но теперь они, понацепив на папахи белые ленточки, воюют довольно-таки свирепо.
— А кого не втянула гражданская война в свой огневорот? Кто теперь не взялся за винтовку?
Под звуки церемониального марша войсковой атаман с булавой в руках, члены рады и правительства с непокрытыми головами шли по Красной в сторону Крепостной площади. За ними следовал конный казачий полк.
Глава двадцать седьмая
После взятия Екатеринодара и выхода на берег Черного моря деникинцы больше месяца не могли добиться ощутимого успеха.
На белореченском участке стойко дрались красноармейские части под командованием Кочергина. Выход в этот район Таманской армии, освобождение ею Армавира упрочили здесь оборону красных, препятствуя движению Добровольческой армии на юг.
Несмотря на карательные экспедиции белых, на захваченной ими территории все шире развертывалось партизанское движение.
Деникинский штаб с тревогой оценивал донесения разведки о мерах красного командования по переформированию разобщенных отрядов в регулярные части. Так, в середине сентября Романовский докладывал Деникину, что партизанские отряды и группы в районе Ставрополя были сведены красными в две пехотные дивизии четырехполкового состава и кавалерийскую бригаду общей численностью до тридцати тысяч бойцов. И сама Красная Армия Северного Кавказа была переименована в 11-ю армию, но примеру других советских армий в ней был создан реввоенсовет. Судя по всему, Советы, укрепляя в своих войсках регулярное начало, готовились к решительным боям на Северном Кавказе.
Для штаба Добровольческой армии, однако, не было секретом и то, что красный главком Сорокин, член партии левых эсеров, мало считался с большевистскими властями, своевольничал, прибегал к жестоким репрессиям в отношении тех, кого подозревал в недостаточной преданности лично ему.
С этим не без оснований связывались определенные расчеты белых. Но то, что вскоре случилось, превзошло все ожидания деникинцев.
Наиболее активные действия советские войска вели на ставропольском боевом участке. Чтобы развить здесь наступление, Сорокин предложил сомнительный план отвода частей Таманской армии из Армавира в Невинномысскую. Кочергин и командующий Таманской армией Матвеев не согласились с ним. Кара последовала немедленно: по настоянию Сорокина Кочергин был отстранен от командования войсками белореченского участка, а Матвеев расстрелян.
Сорокин искал повода для расправы и над руководителями Северо-Кавказской республики.
В октябре в Пятигорске, в гостинице «Бристоль», где размещались ЦИК республики и крайком партии, проходило совещание командного состава 11-й армии. Угрожающе прозвучало на нем выступление командарма.
— Я из кожи вон лезу, шоб успешно руководить армией и соединиться с нашими товарищами в Ставрополе, — жаловался Сорокин, исподлобья глядя в зал, — а Крайний, Рожанский, Рубин и другие пятигорские комитетчики из ЦИКа и крайкома то и дело шпыняют меня. Сейчас они захотели подменить меня и мой штаб оперативным отделом реввоенсовета… Довольно обвинять меня в узурпаторских тенденциях! Довольно ставить на каждом шагу палки в колеса и подрывать мой авторитет в глазах армии!.. Я не позволю свою роль свести к нулю…
Слушая Сорокина, председатель крайкома партии Крайний, окончательно убедившийся, что дальнейшее пребывание этого честолюбца на посту главкома может привести дело борьбы с Деникиным к краху, написал и бросил записку председателю Пятигорской ЧК Михаилу Власову, сидевшему на другом конце стола. Двадцатилетний Крайний не подумал об осторожности, и записка упала возле Ивана Черного, ближайшего сподвижника Сорокина. Тот развернул ее и прочел: