— К одному из семейных праздников, — вспоминал Врангель, — мне сшили костюм чертика из лохматой материи черного цвета. На голове красовались рога, изо рта высовывался красный язык, сзади торчал на проволоке длинный хвост с кисточкой на конце. Сам восхищенный этим костюмом, я неприметно выскользнул за ворота усадьбы и побежал в поле, где не наши, а незнакомые хохлы косили пшеницу. Увидев воочию самого «биса», хохлы пустились наутек, а я с угрожающим ревом понесся за ними. К несчастью, хвост зацепился за куст колючего терновника и оторвался. Хохлы увидели, что страшный «бис» лишился хвоста, и с криком «Руби его косами!» дружно бросились в контратаку. Мне не в шутку пришлось улепетывать со всех ног… — Видно, припоминать юношеские приключения было генералу приятно, и он подробно описал свое избавление от погони. — В конце концов я укрылся за воротами усадьбы… Уже тогда я понял, что мои длинные ноги унесут меня от кого угодно. И теперь, когда бежал от красных, был совершенно уверен — меня не догонят.
В последующие дни станицы Урупская и Бесскорбная несколько раз переходили из рук в руки. Но под давлением превосходящих сил добровольцев красные все же отступили от реки Уруп на восток и северо-восток. Белые овладели здесь всем важным районом — от Армавира до Невинномысской.
Деникин получил теперь возможность направить отсюда целых три освободившихся дивизии против Таманской армии и других советских войск в район Ставрополя.
Такими тяжелыми последствиями обернулась для войск 11-й армии авантюра Сорокина.
Глава двадцать восьмая
Конная дивизия Врангеля овладела станицей Сенгилеевской и 29 октября оказалась на подступах к Ставрополю с западной стороны. Одновременно 1-я пехотная дивизия Казановича подошла к Татарке, а конная дивизия Покровского заняла гору Холодную, перерезав пути сообщения Ставрополя с Пятигорском и замкнув тем самым кольцо окружения. Казаки Покровского к тому же захватили головные сооружения водопровода, и подача воды в осажденный город прекратилась.
Однако таманцы еще две недели сопротивлялись, то и дело предпринимая отчаянные контратаки.
Ивлев приехал в дивизию Врангеля, когда она в предместье города завершила бой с частью красных, засевших за монастырскими стенами.
Дул резкий степной ноябрьский ветер. Ивлев продрог и, подняв воротник шинели, спрятался за выступ стены, у которой две молоденькие сестры милосердия перевязывали раненых казаков. Сестры напомнили ему Инну, и к холодному ознобу добавилась ноющая сердечная боль. В нескольких шагах от ворот расположился Врангель с группой штабных, разносивших его приказания.
Казаки тем временем ворвались в монастырское подворье. Оттуда через ворота навстречу вышли несколько монахинь в черном одеянии во главе с иеромонахом. Одна монашка несла тяжелую чашу с водой, другие — чайник с кипятком и белый хлеб.
Иеромонах довольно спокойно шагал вдоль стены, кропя священной водой казаков и раненых, лежащих на мерзлой земле. Монахини предлагали кипяток, сахар и хлеб. Среди них оказалась и мать-игуменья, белолицая, чернобровая, дородная женщина. Когда, держа перед собой икону, она подошла к Врангелю, плечистые и рослые монашки сбросили с себя черные платки, и перед Врангелем предстали молодые казачьи офицеры, видимо укрывавшиеся от красных в монастыре.
— Благодарю вас, матушка-игуменья! — весело сказал Врангель и поклонился. — В особенности за спасение наших воинов.
К вечеру монастырь был очищен от красных, и Врангель с охраной остался здесь ночевать.
Две хорошенькие монахини весь вечер просидели в келье, которую отвели Родичеву, ставшему теперь офицером по особым поручениям в штабе Врангеля, и Ивлеву.
Одна из монахинь, голубоглазая блондинка, выпив стакан разведенного спирта, опьянела и села на колени Родичева.
— Долгих два года была черничкой и не знала никаких мирских радостей, — лепетала она. — Довольно! Теперь уж не надену этой хламиды. — Она сбросила на пол и откинула ногой монашеское одеяние. — Я пойду с вами, белые соколы. Пойду сестрой милосердия. Мой жених, тоже поручик, убит летом шестнадцатого года. К черту великопостное существование! Да здравствует освобожденная плоть! Ну, целуй, целуй, поручик, девственницу!.. Все для тебя сберегла.
— Что же, если это так, то я в долгу перед тобой не останусь. — Родичев поднял ее на руки и отнес в дальний угол кельи, где стояла узкая монашеская койка.
Другая монахиня, рыжая грудастая Марфа, хорохорилась перед Ивлевым:
— Я буду мстить им за своего брата Дмитрия… Я тоже пойду с вами и буду, как баронесса Бодэ, собственноручно расстреливать комиссаров…
Она рассказала, что брат был схвачен красноармейцами Дербентского полка как участник неудачного офицерского восстания, поднятого братьями Ртищевыми, и не вернулся из ставропольской тюрьмы.
Ивлев, отяжелев от спирта и чувствуя разбитость во всем теле, молчал. Марфа положила ему на плечо руку, учащенно задышала, но поручик решительно отодвинулся к окну.
— Простите, голубчик, — словно спохватилась монахиня и бесшумно выскользнула из кельи.
Ивлев, чувствуя, как непреодолимо слипаются веки, лег на свободную койку.
«Черт подери, как смешалось все: и смерть, и кровь, и любовь, и бесстыдство… — успел подумать он, засыпая. — Вот-вот и я начну вместе со всеми дуть в одну дуду».
Наутро Ивлев пошел осматривать город.
Продолжал свирепо дуть восточный ветер. Кое-где на улицах еще валялись трупы убитых.
Войск в городе почти не осталось: конница Врангеля, Улагая, Покровского ушла преследовать вырвавшиеся из окружения части Таманской армии, отходившие на Петровское, Бешпагир, Спицевку.
Командируя Ивлева к Врангелю, Романовский приказал ему собрать информацию о положении дел в селах и городах, занимаемых добровольцами.
По главной улице трое казаков гнали большую группу пленных красноармейцев. Ивлев последовал за ней и через полчаса оказался у ворот тюрьмы.
Караульный начальник, которому Ивлев предъявил удостоверение, подписанное Романовским, сказал:
— Ваше благородие, я доложу о вас хорунжему Левину.
— Он, господин поручик, вчера принял тюрьму.
— А кто он? — спросил Ивлев.
— Доложите ему, что его желает видеть офицер по особым поручениям штаба главного командования.
— Слушаюсь! — Караульный начальник задвинул дощечкой квадратное оконце, прорезанное в дверях караулки.
Пленных уже увели за ворота тюрьмы. Ивлева обступила группа женщин с узелками и корзинками. Одна из них, с глазами, полными слез, запричитала:
— Господин офицер, будьте добры, прикажите принять для сына передачку. Его забрали ще вчера утром. Голодный он там…
— Как фамилия вашего сына?
— Перепилицын Василий… Семнадцать годков всего ему. Забрали-то ни за что. Он втащил в дом с улицы раненого красноармейца. Пожалел человека. А соседка Гитарова донесла…
— Я попрошу выпустить его, — пообещал Ивлев.
— Век вам буду благодарна, господин офицер. Вечно буду молиться за вас. — Глаза женщины засветились сквозь слезы надеждой.
Двери караулки распахнулись.
— Ваше благородие, проходите!
Ивлев еще никогда в жизни не видел изнутри ни одной тюрьмы. Эта, ставропольская, сложенная из дикого серого камня, со всех сторон обнесенная каменной стеной, казалась ему мрачно-внушительной. Ясно, что рассчитывалась она на сотни лет, и ее камеры, казематы, одиночки с двойными решетками в узких окнах способны были поглотить жизнь не одной тысячи людей, обратить в ничто многие человеческие чаяния.
Осматривая острог, Ивлев невольно думал: «Я вынес «ледяной поход», сидение в грязных и тесных окопах, изнурительные переходы по непролазно грязным степным проселкам, лютые морозы, недоедание, но вряд ли в состоянии мог бы долго просидеть за прутьями этих квадратных решеток…»