— Леонид Иванович, не пугайте меня! — взмолился Шемякин. — Лучше скажите, как долго могут продолжаться эти успехи белых? Сможет ли Москва противостоять объявленному походу на нее?
Леонид Иванович сел, снял руку с повязки.
— Положение красной Москвы и Питера не из легких. Там тяжело с хлебом, с углем, населению угрожает голод. И все-таки ни белая армия, ни иностранная интервенция не победят большевиков! — убежденно ответил он на тревогу художника. — Прежде всего потому, что белое движение было и остается вне жизненных интересов русского народа.
— Значит, мне надо лишь усилить свою работу на революцию! Что бы мог я сейчас делать?
— Вы начали работать на революцию с того часу, как принялись писать «Штурм Зимнего». А теперь в подвале вашего дома мы будем печатать листовки, и вы будете иллюстрировать их своими карикатурами… Надо, чтобы листовки были выразительны. Первая наша задача — углубить ссору Деникина с Кубанской радой, поддержать неприязнь казаков к Добровольческой армии.
— Готов в этом помочь вам, — согласился Шемякин. — Доверие должно оплачиваться доверием.
Леонид Иванович поднялся и крепко обнял художника.
— Кое о чем мы подумали… Прошу вас прикрепить к парадной двери объявление: «Художественная студия живописца И. В. Шемякина. Занятия с трех до семи часов вечера». Мы условились, что под видом студийцев сюда будут заходить нужные люди из подпольщиков. В мастерской придется поставить несколько мольбертов и прочее, что надо для занятий.
— Все будет к вечеру готово, — заверил Шемякин.
— Ну а как поживает Алексей Ивлев? — спросил вдруг Леонид Иванович.
— Думаю, начинает понимать, что ему не по пути с белым движением, с Деникиным, — отозвался Шемякин. — По крайней мере, теперь не рвется на фронт, как и в адъютанты к генералам. Подвизается в скромной роли переводчика… Закончил портрет Глаши, не перестает вспоминать ее. Было бы хорошо, если бы вы встретились и потолковали с Ивлевым.
— Нет, со встречей пока повременим… Пусть художник поглубже разочаруется в тех, кого считал спасителями России. Но вы, Иван Васильевич, почаще встречайтесь с Ивлевым.
Глава тридцать вторая
На новогодний бал в атаманский дворец съезд гостей начался около десяти часов вечера.
В сумерках выпал снег, на улицах появились извозчичьи сани, запряженные тройками лошадей с бубенцами и колокольчиками.
Вход во дворец был иллюминирован, и у парадных дверей по обе стороны стояли в черных парадных черкесках казаки- конвойцы с шашками наголо.
Широкая мраморная лестница, ведущая в верхний зал, была украшена зелеными растениями, найденными где-то в оранжереях. Приглашенные на бал собирались в двух смежных комнатах, соседствующих с главным залом.
Ивлев поднимался по лестнице вместе с Однойко, Шемякиным и Разумовской. Друзья вспоминали события ушедшего года.
— Слава богу, что он минул. Слишком это был тяжелый год для Добровольческой армии, — говорила Разумовская. — Если бы мне даже в глубокой старости предложили снова пережить такой год, я решительно бы отказалась.
— Ну, это неудивительно: старость для женщины страшнее всего, — поддел Машу Однойко, с некоторой поры подчеркивавший свое скептическое отношение к прекрасному полу.
— Ты, Коля, по своему обычаю, стрижешь всех женщин под одну гребенку. Смотри, достукаешься, что ни одна девушка никогда не полюбит тебя!
Ивлев, слушая болтовню Маши и Николая, думал, что и они ожидают от нового года какого-то чуда, непременного поворота к лучшему. С такими же надеждами встречался и прошедший год, да только где это лучшее?
Филимонов под руку с женой вышел из высоких резных дверей своего кабинета ровно в одиннадцать. Полились звуки марша. Атамана сопровождала большая свита казачьих чинов, толпа приближенных. Среди них Ивлев увидел дочь Корнилова Наталию, рядом с ней — старшего адъютанта Деникина полковника Шапрона, венгра по происхождению, двух младших сестер Шкуро — Любовь и Веру.
Шествуя в зал, атаман раскланивался на обе стороны, гости потянулись за ним.
После вальса, открывшего новогодний бал, Филимонов ходил по залу и комнатам, здоровался со многими гостями за руку, перебрасывался шутками. Все шло чинно, должно быть, так же, как некогда во дворцах настоящих столиц — в Кремлевском, Смольном, Зимнем…
Чинность эта оказалась, однако, нестойкой. Как только в половине двенадцатого прозвучало приглашение к ужину в зал с накрытыми столами, гости начали по-провинциальному спешить, непочтительно толкать друг друга в дверях, стремясь занять места получше.
Ивлев не мог без горькой усмешки не отметить эту неожиданную сцену. Под впечатлением ее трагикомизма он выслушал и новогоднюю речь атамана, особенно ту ее часть, в которой предсказывалось будущее:
— Москва встретит нас радостным малиновым звоном кремлевских колоколов. Бойцы Добровольческой армии осуществят в новом, наступающем году наши высшие чаяния. Год девятнадцатый войдет в историю России как год-герой, полный великих и незабываемых свершений…
Как бы там ни было, тосты продолжались, бокалы звенели, новогоднее пиршество набирало силу.
Так как Шемякин не танцевал, Маша Разумовская все время кружилась с Ивлевым. Глядя на ее возбужденное красивое лицо, черные брови, длинные ресницы, из-под которых задорно и лукаво блестели карие глаза, Ивлев все больше поддавался праздничному, новогоднему настроению. Бал в кругу друзей в большом зале с бриллиантовым светом хрустальных люстр после всего пережитого и в самом деле представлялся ему чем-то похожим на редкий сон, светлый, звучный и опьяняющий…
Желая продолжить его очарование, Ивлев пригласил друзей пройтись пешком по городу, зайти к нему и отдать должное рислингу, припасенному Сергеем Сергеевичем.
Шли через Екатерининский сквер, в котором и земля, и деревья, и скамьи были белы от снега. Лишь посреди сквера темнели фигуры могучих запорожцев, в окружении которых возвышалась величественная Екатерина II. А над ее головой в черном небосводе грозно сияло созвездие Ориона.
— Удивительно все же, что большевики не тронули этот памятник, — заговорил Однойко.
— Не такие же они варвары, чтобы все разрушать, — осторожно отозвался Шемякин. — Скорее уж казакам сподручнее было свалить этот памятник: ведь Екатерина за свои египетские ночи платила фаворитам казачьими душами…
— Друзья, — перебила его Разумовская, — вы не замечаете, что Шемякин, прожив лето с большевиками, явно набрался коммунистического душка… — Девушка высвободила свою руку из-под локтя Шемякина.
Ивлев, желая дать другое направление разговору, быстро сказал:
— Знаете, Екатерина Первая в Петербурге привила себе оспу и тем самым рассеяла страх у верноподданных перед диковинной тогда формой лечения…
— Да, по тем временам этот шаг был подвигом, — подхватил Однойко. — Я слышал, императрица утверждала, что ее душа всегда была истинно республиканской… Но хватит об этом! Под Новый год не хочется думать о прошлом, впрочем, как и о тревожном будущем…
— Вот это верно, — поддержал его Шемякин. Он сожалел, что дал повод Маше обидеться на него.
Прогулка по городу освежила, отрезвила друзей, и вся компания, придя в дом Ивлева, с жадным аппетитом молодости принялась вновь есть и пить.
Сергей Сергеевич, заняв за столом привычное место тамады, то и дело предлагал тосты за юность, которая проходит быстро, за любовь, побеждающую смерть, за женскую красоту, воплощенную в Маше Разумовской…
Разумовская действительно превращалась в женщину броской красоты, которая даже подчеркивалась ее обветренным на фронте, чуть огрубевшим лицом.
Подвыпив, она весело смеялась, во время танцев крепко сжимала руку Ивлева, нарочито долго смотрела ему в глаза. Зато к Шемякину она как-то сразу переменилась, выказывала к нему равнодушие, даже враждебность, словно только теперь угадала меру его неприятия белого движения.