Выбрать главу

В степи почти непрерывно свирепствовали снежные бураны. Одежда, намокнув от снега, коробилась и не успевала просыхать. Уже не раз, выбившись из сил, Глаша валялась в тесных хатах на земляном полу среди обовшивевших людей. Теперь шея, поясница и в особенности ноги в валенках нестерпимо зудели.

— Заели паразиты, — жаловалась она и мечтательно добавляла: — С каким удовольствием сняла бы с себя всю одежду и утюжила докрасна накаленным утюгом.

— К сожалению, это осуществимо лишь в Астрахани, — мрачно говорил Букатов.

С каждым новым днем бесприютнее становилась Астраханская степь, со студеными ветрами, снежными буранами, бесславно и бесследно поглощавшая все живое.

Стотысячная армия с непостижимой быстротой таяла. Заметно редели полки пехоты, короче становились обозы, уменьшались конные группы. Астраханская степь для Одиннадцатой армии превращалась в бескрайний погост без крестов и могил.

Лошади под красными всадниками прошли уже не одну сотню верст и сейчас в заснеженной степи от бескормицы, в изнурительно долгих переходах истратив последние силы, одна за другой выбывали из строя. Иная лошадь, превратившись в скелет, обтянутый сухожилиями и кожей, напрягается из последнего и вдруг, будто чем-то изнутри подрезанная, останавливается. Понукает ее всадник поначалу слегка, потом хлещет нагайкой, но лошадь, словно утратив чувствительность к боли, стоит, даже хвостом не шевелит. Исколи шпорами ее до крови, воткни штык в ребра, все равно не сдвинется с места. Выдохлась она.

Всадник, отчаявшись, спрыгивает на землю, разнуздывает лошадь, снимает седло и уходит за своей колонной.

Куда ни глянь, кругом безбрежная, холодная, песчаная степь, неумолимо дует студеный ветер, несется колючая снежная поземка.

Брошенная лошадь, подогнув усталые ноги, стоит, низко опустив отяжелевшую голову. Остановилась она в этой холодной степи, чтобы навечно сложить здесь кости. Тянется обоз, мелкой рысью топает еще одна группа всадников на таких же истощавших конях, как она, готовых вот-вот остановиться. Вся Астраханская степь, как вехами, была уставлена лошадьми, вышедшими из строя.

Другой сердобольный кавалерист, покидая боевого друга, выложит перед ним из сумы последнее сено. Возьмет конь клок его в зубы и стоит, не жуя, уныло провожая блестящими, все понимающими глазами уходящего от него хозяина. Смотрит долго, упорно, будто надеясь, что хозяин вернется. Ведь сколько с ним пройдено страдных дорог. Сколько раз на себе выносил его из-под огня вражеских пушек и пулеметов. Вместе делили тяготы и муки войны, радость победы и горечь поражений. Мокли под проливными дождями, дрогли от лютой стужи, обливались потом в дни знойного лета! Вязли в непролазной грязи.

Или хозяин забыл безумие и бешенство кавалерийских атак, когда с выстрелами, гиканьем, исступленными воплями, пронзительным ржанием с ходу лоб в лоб сталкивались с полчищами вражеской конницы, звенела сталь скрещивающихся клинков, вздыбивались лошади, лилась конская и человеческая кровь, падали под копыта срубленные головы…

Но вот произошел роковой безвозвратный расход сил, обессилело сердце, непреодолимая усталость взяла верх над всем, ноги будто вросли в землю. До капли истрачена жизненная энергия. А хозяин уходит все дальше и дальше, будто и не было многолетней службы, будто и не делил с ним тысячу невзгод…

Из груди вырвалось тихое, прощальное призывное ржание, и ложится на холодный снег лошадь, чтобы уже больше никогда не встать.

Снегом и песком занесет ее, и потом, когда время и черви обглодают кости, какой-нибудь будущей весной в благородном конском черепе поселятся ничтожные степные твари, а может быть, ползучий гад обратит череп в свое обиталище и будет из пустых глазниц остро высматривать добычу.

Нередко и хозяин упавшей лошади уходил недалеко. Без нее теряет он веру в возможность одолеть бескрайность голодной пустыни, а вместе с верой и волю к жизни. Или сыпной тиф отравит страшным ослабляющим ядом его сердце, сознание и уложит в снег и песок…

Голод и стужа усиливали сыпнотифозную эпидемию.

Со вчерашнего дня и у Глаши начался озноб.

Заметив на ее щеках неестественно яркий румянец и странный блеск в глазах, Букатов сказал:

— Глаша, я сойду с двуколки. А вы ложитесь в нее и спите. Вам надо отдохнуть…

— Нет, нет, — глухим голосом запротестовала она и вдруг впервые за все время тяжких дорожных мытарств всхлипнула: — А вдруг у меня сыпняк?

— Не бойтесь. Теперь уж скоро доберемся до берегов Каспия, — сказал Букатов и соскочил с двуколки, взяв из рук Глаши вожжи.

Превозмогая лихорадку и муть в голове, Глаша еще некоторое время крепилась, а потом, когда силы ее покинули, со стоном свалилась на дно двуколки.

Букатов, не останавливая лошадей, на ходу сбросил с себя шинель и прикрыл больную.

— Господи, — отчаянно прошептал он, — как же все это ужасно!

Заснеженная степь с бредущими по ней тысячами людей не кончалась. Восточный ветер становился злей.

Букатов тяжело шагал рядом с двуколкой и с невыразимой тоской поглядывал на Глашу, вздрагивающую и трясущуюся под пальто и шинелью.

Девушка подобной красоты где-нибудь во Франции или Швейцарии слыла бы за первую красавицу, раскатывала бы в изящных лимузинах. Плечи ее украшал бы голубой песец, пальцы — бриллианты. А в России она валяется на дне грязной двуколки. Ее поедом едят сыпнотифозные вши… Для нее нельзя добыть даже белого сухаря…

Впрочем, будь Глаша Первоцвет не с большевиками, то сейчас в теплом Екатеринодаре пленяла бы деникинских поручиков. Ведь сама она рассказывала о блестящем корниловском адъютанте Ивлеве, писавшем с нее портрет.

Черт побери, по-видимому, русские — не то что француженки или англичанки. Еще сто лет тому назад женщины высшего света бросали роскошь княжеских дворцов и бестрепетно шли в необжитую далекую Сибирь за мужьями-декабристами, закованными в каторжные кандалы.

И потом, в скольких политических процессах фигурировали русские женщины! Вот, например, в каком-то деле социалистов пять русских женщин принадлежали тоже к весьма богатым, знатным семьям. Между ними была жена блестящего полковника Гробишева, умница и красавица.

А в знаменитом процессе 1 марта на шесть обвиняемых было две женщины, и душой заговора оказалась Софья Перовская, дочь губернатора.

И разве не русская женщина Вера Засулич подала сигнал к началу революционного террора в России, отважно выстрелив в генерала Трепова.

Вероятно, подвижничество, героизм, самоотверженность в крови русских женщин. Ведь и у Глаши Первоцвет мать была отчаянной революционеркой.

Впервые в жизни Глаша болела тяжело и временами как бы переносилась в удивительные пространства потустороннего мира, в самую беспредельность… И там становилась лишь точкой, готовой совсем раствориться в бескрайности вселенной. Краем сознания еще угадывалось, что ей, чтобы удерживаться в ящике тряской двуколки, не исчезнуть в ледяном холоде бесконечности, надо напрячь все силы…

Делая огромные, почти нечеловеческие усилия, она открывала глаза. В низком небе серыми удавами ползли облака, в разгоряченное лицо веяло ледяной стужей. Мир, населенный сумрачными, хаотическими видениями, холодно озарялся мрачным светом. Голова и лицо жарко пылали, а ноги и руки стыли в адском холоде. Вокруг и по дороге странно-отчужденными голосами переговаривались стучащие колеса повозок, звякали стремена, натруженно переругивались возчики в обозе.

В мире разлохмаченных видений лишь один Букатов был реален. Он часто наклонялся над ней и на короткое мгновение вырывал сознание из адского пламени, в котором то все горело, то пронзительно стыло.

Слабой вымученной улыбкой встречала Глаша милое озабоченное лицо Букатова, но оно тут же терялось среди нелепо-безобразных образов, мелькавших в клубящихся змеевидных облаках. Вместо бледного тонкого лица Букатова появлялось нечто бегемотообразное, тяжелое, давящее, не знающее пощады, и Глаша вновь теряла сознание…