Выбрать главу

А впрочем, было ли оно?

Ты должен помнить, как я умоляла тебя не уходить с филимоновцами на Кубань. Почти два года минуло с той поры. Но я вновь готова, несмотря ни на пропасть разлуки, ни на огромный водораздел, лежащий между нами, просить тебя, художника, не отрываться от родной почвы, не бросать край отцовский.

Ну зачем тебе быть беглецом, влачить тоскливую и бесплодную жизнь среди народов, тебе чуждых?

Только в России, оставшись с русскими и среди русских, ты создашь полотна в память о мертвых и во славу жизни.

А там, на чужбине, ты станешь мертвецом среди жизни, к которой вряд ли ты, русский живописец, будешь по-настоящему душой и сердцем причастен.

Приспосабливаться к англичанам или французам, к их вкусам, интересам не позволит тебе твоя гордая русская душа!

Да и что там писать и для кого?

Все русское для европейцев чуждо и не дорого.

Нет, я верю, ты не оскудел ни в таланте, ни в интеллекте, ни в сердце, а потому, сейчас или позже, неминуемо по-блоковски узришь в декретах коммунистов «символы интеллигенции».

Ковалевский сказал, что ты без меня дописал мой портрет, и мне этот факт внушил мысль, что ты по-дантовски способен хранить в памяти лучшее, что было у нас с тобой. Много было горечи почти безнадежной разлуки, и все-таки я протяну тебе руку с тем, чтобы ты, оторвавшись от остатков белогвардейщины, как человек и художник обрел среди соотечественников свое место.

Если ты этого желаешь, если ты окончательно развенчал тех, за кем шел, то напиши мне по адресу: гор. Ростов, Большая Садовая, 21, Гончаровой Вере Николаевне. Она передаст письмо мне. Пиши немедля.

Я написала немало, но почти ничего не сказала о своих чувствах к тебе. Пусть это не смущает. Я в этом письме адресуюсь не к сердцу, а к твоему разуму. И, пожалуй, было бы слишком самонадеянно утверждать, что мы не растратили того, что испытывали в мартовский вечер в городском саду, у садовой горки, на скамье…

С тех пор минуло почти два года, да и каких года! Единственных в истории России, огненно вихревых, полных сокрушающих событий, перевернувших почти все! Однако отваживаюсь сказать: если в самом деле неспроста, не для упражнения руки ты писал меня в дни нашей долгой разлуки, если так же, как я, не забыл нашего мартовского вечера, мы вновь вернем его. Но если в твоем сердце выветрилась Глаша, любившая тебя первой любовью, то и в этом случае я как коммунистка считаю долгом протянуть руку тебе как русскому живописцу, дабы ты не стал мертвецом среди живых, не влачил гнусное и бесплодное существование среди изгнанников. В этом поддержат меня мои товарищи-коммунисты, с которыми приду в Екатеринодар.

Итак, до скорой встречи! Верю, она должна состояться!

Глаша.

7 февраля 1920 года.

Город Ростов-на-Дону.

Датирую по новому календарю, к которому и тебе надо приучаться».

— Да, да! Должна состояться!.. Должна! — воскликнул Ивлев, дочитав письмо и ощутив радостную теплоту внутри себя. Не зная, как и с кем можно будет отправить ответное письмо в Ростов, тут же схватил альбом, карандаш и начал лихорадочно и размашисто писать:

«Дорогая, славная Глаша! Мой свет земли!

Черная волна отчаяния меня совсем было захлестнула…

Я чувствовал себя обреченным среди обреченных… Вчера вечером уже положил перед собой на стол браунинг… И вдруг твое письмо! Меня при чтении охватывали то слезы, то надежда, то вера, то жгучее позднее сожаление… Я еще болен душой, болен сердцем, дрожу от холода… в голове жар, огонь, лихорадка… Но письмо твое заставило взглянуть на мир глазами узника, которого подвели к дверям, распахнутым в жизнь…

Глаша! Одна из самых светлых и радостных мыслей — это мысль о том, что ты во всем выше меня! Вот моя жизнь, возьми ее! Я буду ждать и буду молить судьбу, чтобы ты поскорей появилась в Екатеринодаре… Я не знаю, успеет ли мое письмо прийти в Ростов до той поры, покуда этот город в руках добровольцев? Но постараюсь отправить его сегодня и, конечно, не почтой…

Глаша, я люблю тебя, а теперь в особенности. И вижу: лишь рядом с тобой смогу жить. Без тебя я уже не сделаю ни одного шага! Жду тебя!

Бесповоротно твой Алексей».

Не перечитывая написанного, Ивлев быстро склеил конверт и вложил в него письмо.

Радостный подъем сил, какого давно не было, овладел Ивлевым. Письмо Глаши возвратило его к жизни.

Теперь надо было во что бы то ни стало отправить письмо в Ростов. Ивлев решил обратиться за помощью к доброму малому Однойко и позвонил.

— Так ты дома, в Екатеринодаре?! — изумился тот. — А я полагал, что ты укатил с Врангелем в Турцию…

— Послушай, Коля! — закричал в телефонную трубку Ивлев. — Глаша Первоцвет в Ростове! Помоги изыскать способ переслать ей письмо. Нужно, чтобы она получила его сегодня или завтра. Покуда наши не оставили Ростов.

— Глаша? Первоцвет? — еще более изумился Однойко. — Что же делает она в Ростове? Вот чудеса!.. Мы-то считали ее…

— Узнай, пожалуйста, — перебил друга Ивлев, — не едет ли кто из офицеров в Ростов? Я буду ждать твоего звонка… Понимаешь, моя жизнь зависит от того, как скоро получит она письмо…

— Ну, не преувеличивай! — засмеялся Однойко. — Впрочем, я на твоем месте говорил бы то же… Но, слава аллаху, избавлен от безумных увлечений.

— Коля, — взмолился Ивлев, — не теряй время, звони по штабам. Иначе я сам помчусь в Ростов. А это в моем положении, когда я вне службы, и при нынешней ситуации может окончиться для меня плачевно… Понимаешь, могут счесть твоего покорного слугу за…

— Ладно, не болтай лишнего по телефону, — быстро оборвал Ивлева Однойко. — Я постараюсь сейчас связаться со знакомыми авиаторами. Может быть, кто-нибудь, на твое счастье, полетит в Ростов по заданию атамана или штаба Кубанской армии…

— Вот это идея! Значит, я жду твоего звонка.

Ивлев повесил трубку на рычажок и, надев френч, протер носовым платком запылившиеся погоны, потом, ощупав густую щетину, решил побриться.

Едва он успел намылить и очистить левую щеку, как раздался телефонный звонок.

Ивлев поднес трубку. Говорил Однойко:

— На твое счастье, через час в Ростов с письмом Покровского летит мой закадычный приятель — полковник Ткачев. Поезжай немедленно к Чистяковской роще, на аэродром. Ткачев возьмет у тебя письмо к Глаше. Это лучший кубанский авиатор, в прошлом авиаглав русской армии. Да ты должен знать его.

Ивлев кое-как, на скорую руку, соскреб щетину с правой щеки и побежал к трамваю на Красную.

Через час, возвращаясь с аэродрома, где полковник пообещал сегодня же доставить письмо по указанному адресу, Ивлев надумал немедля обратиться к лейтенанту Эрлишу с просьбой вызволить Шемякина из подвала контрразведки. И, не заезжая домой, отправился на Графскую улицу, где в большом двухэтажном доме, наполовину занятом военно-политическим отделом Добровольческой армии, имел просторную квартиру Эрлиш.

Ивлев застал его в обществе Соньки Подгаевской. Эта златокудрая куртизанка, переходя из рук в руки, наконец оказалась у главы французской миссии.

Опытная во всех отношениях, отлично знавшая цену своей яркой красоте, изобретательная мастерица любовных радостей, она сумела пленить и бывшего парижского адвоката, жившего в Екатеринодаре на широкую ногу.

Когда Ивлев рассказал о Шемякине, о «Штурме Зимнего» и стал упрашивать взять художника на поруки, Эрлиш состроил кислую физиономию.

— Мон ами, поручик, — тянул он, — мне неудобно вмешиваться в дела контрразведки. Я нахожусь в некотором роде на положении дипломатического представителя… Будь еще ваш друг французским подданным, тогда уж куда ни шло…

— Но я не останусь у вас в долгу… Я подарю вам любую картину, — твердил Ивлев. — Что захотите, то и возьмете…