Выбрать главу

Эрлиш морщился. Вдруг Сонька Подгаевская спросила:

— А вы смогли бы написать за неделю мой портрет?

— Да!

— Ну тогда я вызволю вашего друга! — решила она. — Идиот Посполитаки давно влюблен в меня… Мне лишь только стоит позвонить ему.

— Нет, уж лучше я позвоню, — всполошился Эрлиш, очевидно ревновавший Соньку к начальнику контрразведочного отделения. — Зачем тебе перед ним обязываться? Пусть поручик

Ивлев напишет тебя а-ля натюрель, и я сам договорюсь с Посполитаки обо всем.

Эрлиш обернулся к Ивлеву и, улыбаясь, любезно сказал по-французски:

— Я хочу увезти портрет Софи в Париж. У нее необыкновенное тело. Пишите ее здесь, на фоне этого роскошного армянского ковра. Можете сегодня же приступать к работе…

* * *

Наступили мартовские дни, полные весеннего блеска.

Ивлев часами писал Соньку Подгаевскую.

Обнаженная, она лежала на медвежьих шкурах, одну ногу согнув в колене, другую, словно в сладостной истоме, вытянув во всю длину. Руки, заломленные за голову, по локти утопали в червонной пышности рыжих волос.

Лейтенант Эрлиш безотлучно находился подле Соньки.

— Кто-то сказал, что без покрова нет красоты, — говорил он, сидя у ее ног. — А вот, оказывается, есть! Тело Софи, ничем не покрытое, погружает нас в зачарованную бездну. У нас в Париже, — патетически продолжал лейтенант, — немало красоток, но и там я не видел такой сияющей, гордой, покоряющей красоты! Именно покоряющей красоты тела… Скажите, художник, в силах ли творческая фантазия выдумать более правильные, безукоризненные линии ног, рук? Вы посмотрите, — он притронулся пальцем к бедру Подгаевской, — как чиста, изумительна эта линия, идущая от бедра к колену, и эти, что опускаются, может быть, еще упоительнее к икрам и ступням с высоким подъемом.

В самом деле, Сонька была хороша. Особенно в часы, когда в южные окна широко лился яркий солнечный свет, ослепительно золотя ее рыжие волосы, придавая телу розоватый оттенок. В эти часы тонко алели соски ее грушевидных грудей. Слегка обведенные тушью глаза сияли золотыми точечками. Хорошенькая черная родинка у рта делала вызывающе задорными чуть влажные полураскрытые губы.

Желая скорее увидеть друга на свободе, Ивлев писал энергично, к счастью, Сонька позировала с большой охотой и весьма терпеливо.

На шестой день работа в основном была закончена.

Стоя у мольберта, Ивлев стремительными мазками дорабатывал фон. А когда лейтенант Эрлиш куда-то на минуту отлучился, Сонька Подгаевская мгновенно вскочила со своего ложа. Долго молча, жадно глядела она на полотно. Наконец сказала:

— Здорово получилось, художник! Теперь сама вижу, что красоты не утратила. А мне тридцать! К тому же прошла и Рим, и Крым, и медные трубы. Впрочем, не задарма. Заработала бриллиантики и кулоны с дорогими камушками. Поднакопила долларов и франков. Значит, могу махнуть и за границу. Эрлиш на днях оформит на меня визу. Художник, ты, кажется, вполне владеешь французским и английским языками? А я ни в зуб ногой. Хочешь, за границей сделаю тебя моим благородным чичисбеем?

Голая Сонька вдруг прижалась упругим бедром к плечу Ивлева, присевшего на скамейку перед мольбертом. Ноздри ее расширились, затрепетали, и она тихо, вкрадчиво спросила:

— Ну, хочешь?..

Ивлев, втянув голову в плечи, упрямо и решительно отмалчивался.

Сонька положила руку на его плечо:

— Неужели, глядя на мое тело, рожденное для любви и живущее любовью, не воспылал ко мне?

Крепко зажав в пальцах кисти, Ивлев упрямо молчал.

— Или думаешь: Сорокин, Шкуро, Эрлиш взяли всё у меня? Нет! Сам видишь — нет! Скорее я выпотрошила их!

Сонька, как сильный зверь кошачьей породы, любуясь собой, на шаг отошла от мольберта.

— Мое тело от любовей только лишь отшлифовалось. Так, по крайней мере, оно выглядит на твоем полотне.

Темные брови куртизанки сдвинулись, длинные глаза сузились.

— Хочу спросить: не заключается ли вся радость, вся цель жизни каждого мужчины, чтобы владеть женщиной, подобной мне? Не из-за нас ли учиняются междоусобицы? Каждый, кто к власти приходит, тот у моих колен. Сорокин, Апостолов, Шкуро и даже холодно-надменный английский глава миссии Бриггс, а теперь — Эрлиш… — Сонька вдохновенно сверкнула очами. — Не ради ли обладания королевами красоты, русские и нерусские, образованные и необразованные, вы рветесь к диктатуре?

Подгаевская вновь приблизилась к Ивлеву.

— Пойми свое счастье, художник. Я себя предлагаю тебе, а не Покровскому и Посполитаки… Сегодня Эрлиш возьмет твоего друга на поруки. Я сейчас же велю позвонить Посполитаки… Ступай домой и жди приятеля. А за твою работу прикажу прислать тебе на дом ящик французского шампанского. Ну помни: через неделю выеду в Новороссийск, и ты туда не мешкая приезжай… Виза для тебя будет…

В соседней комнате раздались торопливые шаги Эрлиша. Сонька ловко отскочила в сторону и легла на медвежьи шкуры…

* * *

В десятом часу вечера Иван Шемякин пришел к Ивлеву и притащил свернутый в трубу холст «Штурма Зимнего».

— Не знаю, кому обязан неожиданным освобождением.—

Он обнял Ивлева. — Ни черта не понимаю! Посполитаки, все время обещавший меня расстрелять, почему-то сегодня вдруг распорядился отпустить домой и, больше того, отдал мне ненавистный ему «Штурм Зимнего». «Иди, — сказал он, — и на глаза не попадайся». Чудеса! Или это потому, что вчера добровольцы оставили Ростов?..

— А где отец Глаши Первоцвет? — спросил Ивлев.

— Он ушел в горы организовывать из «зеленых» красные отряды.

Ивлев закурил, стал у окна.

— Думаю, тебе нетрудно будет снова связаться с екатеринодарскими подпольщиками, — сказал он. — Я на твоем месте, Иван, кое с кем из них договорился бы о налете на подвал контрразведки… Не позже как через неделю в Екатеринодаре начнутся последние судороги власти. Могу сообщить: конная группа генерала Павлова, атаковавшая конницу Буденного у Горькой Балки, потерпела полный разгром… Добровольческий корпус снова начал отступать. Советские войска уже в полупереходе от Тихорецкой… Поезд Деникина перешел на Екатеринодарский вокзал… Не нынче, так завтра отбудет в Новороссийск. В момент неизбежной неразберихи и хаоса возможны любые налеты и диверсии.

Шемякин с некоторым недоумением глядел на Ивлева. На-, конец поняв, что Ивлев говорит всерьез, вплотную подошел к нему.

— А ты советуешь дело! Пожалуй, кое-что надо намотать на ус. Да, я сегодня ночью уйду в подполье. Может, и впрямь мое знание расположения подвала и двора контрразведки пригодится…

— Передай Леониду Ивановичу, — сказал Ивлев, — Глаша жива. На днях от нее получил письмо.

— Вот как! — радостно воскликнул Шемякин. — Ну, это новость!

— А тебе в самом деле лучше скрыться. Полковник Посполитаки, едва французская миссия отбудет в Новороссийск, снова схватит тебя и уж живым не выпустит.

— При чем тут французская миссия? — спросил Шемякин.

— После как-нибудь расскажу. А сейчас давай ухлопаем бутылку шампанского, тоже полученную от главы французской миссии, — предложил Ивлев.

— Ну а ты что решил? — спросил Шемякин.

— Мне сегодня одна гетера высшего полета предложила в категорической форме укатить вместе с ней за границу в качестве ее чичисбея, — усмехнулся Ивлев и, вытащив из ящика бутылку, выстрелил в потолок пробкой.

— Значит, ты остаешься, — вдруг понял Шемякин и поднял стакан с шипящим и пенящимся вином.

— Я люблю Глашу, — ответил Ивлев. — И люблю, кажется, той странной любовью, которая в отдалении от любимой не гаснет, а все сильней разгорается. А такая любовь, утверждают арабские поэты, кончается не иначе как со смертью. Я постараюсь свидеться с Глашей.

— Ну-у, — с искренним восторгом протянул Шемякин и порывисто здоровой рукой обхватил Ивлева за плечи. — Пью за великое озарение души! За святость нерасторжимой дружбы. Угадываю, ты вызволил меня. Спасибо!

Выпив бокал шампанского и влюбленно глядя на Ивлева, Шемякин сказал:

— Ты, Алексей, человек благородного склада и высшего дарования. Беда лишь в том, что ты свои помыслы и устремления приписывал чуть ли не всем офицерам Добровольческой армии и мерил и судил их на собственный аршин. Ты, конечно, просчитался, полагая, что они будут мыслить и действовать в соответствии с твоими идеалами. Между тем они в основной своей массе, будучи вовсе не одаренными твоими умственными и нравственными началами, учиняли нечто глубоко противное твоему сердцу.