— Мы ставили перед собой другую цель, — заявил Деникин. — Добровольческая армия пойдет на Кубань.
— Если первый поход туда оказался роковым для Корнилова, то второй может стать роковым для всего белого дела, — сразу определил свое отношение к этому Краснов.
В разговор вступил Филимонов:
— Настроение кубанского казачества резко изменилось. Как и донцы, кубанцы дружно подымаются против большевиков. Кубань даст нам войск не меньше, чем Дон, надо только помочь ей сбросить оковы Советов…
— Как мы можем пренебречь этим призывом кубанского казачества, Петр Николаевич?! — подхватил Деникин. — Кроме того, через черноморские порты мы установим связь с нашими союзниками англичанами и французами, а они дадут нам больше, чем Царицын и все прочие волжские города. Так что считайте наш поход на Кубань делом решенным.
— Что же, — кисло проговорил Краснов, — порты вы получите, но упустите время. Большевики уже сейчас принимают чрезвычайные меры по созданию сильной армии, время неразберихи в их рядах пройдет… Но что толковать об этом, раз все решено. Искренне желаю вам успеха.
— В таком случае передайте нам хотя бы пятьдесят тысяч снарядов из тех, что получили от германцев, — бесхитростно высказал просьбу Романовский.
— Ну, такого большого количества выделить вам не могу, — снисходительно сказал Краснов. — Раз вы отказываетесь от Царицына, я должен сам взять его, а для этого потребуется немало снарядов…
— Но ведь вы в Царицыне захватите снарядный завод, — съехидничал Романовский.
— Ладно, дело у нас общее, — сделал широкий жест атаман, — дам вам тридцать тысяч снарядов и помогу подвезти их в Мечетинскую.
Алексеев объявил перерыв. Все поднялись с мест.
Ивлев распахнул окно во двор, где прохаживались казаки- донцы с винтовками. Горячее солнце стояло высоко в безоблачно-ясном небе, и в лучах его ярко блестела зеленая листва вишен.
Алексеев подошел к Краснову, стоявшему у окна, и спросил:
— Неужели вас не гнетет немецкое нашествие?
— Оно сыграло двойную роль, — ответил Краснов. — Во-первых, на территории, занятой германскими дивизиями, мы получили надежный тыл. А во-вторых, явившись сюда, немцы невольно подогрели патриотизм среди донского казачества.
Алексеев внимательно выслушал атамана и сказал:
— Нет, мы не способны на такую двойную игру, даже теперь, в положении по-прежнему тяжелом.
— Однако вы не отказываетесь от немецких снарядов… — усмехнулся Краснов.
Через полчаса совещание возобновилось и длилось почти до самого вечера.
Глава пятнадцатая
На Екатерининской улице у кафедрального собора Глаша встретила Шемякина.
— Сегодня в цирке редкое представление, — сказал он, крепко пожав руку. — Негр Роль борется с «Красной маской», Искандер с «Черной». Приглашаю в цирк.
— Спасибо. Но сегодня наконец выпал вечер, свободный от заседаний и дежурств в штабе. Хочу погладить белье.
Улыбающееся лицо Шемякина несколько помрачнело. Потом, идя рядом с Глашей, художник вдруг сознался, что люто тоскует по Маше Разумовской и ему дорого все, что сколько- нибудь напоминает о ней.
— Любила она французскую борьбу, и я ради этого зачастил в цирк… — признался Шемякин. — У писателя Сергеева-Ценского я прочел прелестную новеллу «Снег». Ее герой целует снег лишь потому, что любимая, уехав в Италию, тоскует по русской зиме, русскому снегу…
— Значит, вы из-за белогвардейки Разумовской уподобились этому герою? — усмехнулась Глаша.
— Да, представьте, мне кажется, Маша сейчас скучает по екатеринодарскому цирку братьев Ефимовых, — сказал художник и смутился, встретившись с насмешливым взглядом Глаши.
— Вот уж не думала, что автор сурового «Штурма Зимнего» подвержен таким сантиментам!
Шемякин отвел глаза и глухо пробормотал:
— Не все подвластно рассудку… Понимаю, что это не ко времени, а поделать ничего не могу.
— Ну, рассудок не стоит терять, — нарочито назидательно сказала Глаша, тут же укорив себя: «Как же мы схожи с Шемякиным! И у меня Ивлев не выходит из головы. И встреча-то эта мне приятна потому, что он — друг Ивлева».
Видя, что Глаша задумалась, Шемякин повторил свое приглашение:
— Ну хоть одно представление посмотрите, белье от вас никуда не убежит.
Трамваи, громыхая и звеня, останавливались на углу. Из вагонов, уже по-летнему открытых, выходили и шли в цирк красноармейцы, матросы.
— Пойду за билетами в очередь, — сказал Шемякин.
Глаша осталась стоять у рекламного щита, изображающего громадного атлета в красном трико и ярко-малиновой маске.
Подкатил фаэтон, запряженный парой рослых вороных коней. В нем восседал Иван Иванович Апостолов с известной в городе девицей легкого поведения Сонькой Подгаевской, золотисто-рыжие волосы которой пламенели на черном фоне кожаного сиденья.
— Куплю корзину цветов! — крикнул Апостолов со своего места.
Уличные цветочницы, обгоняя друг дружку, бросились к экипажу:
— Вот белые розы!
— А у меня чайные…
— Возьмите кубанские, пунцовые!
— Давай корзину! Триста рублей за корзину! — объявил Апостолов, отмахиваясь от протянутых к нему букетов.
Две проворные бабенки, сложив цветы в одну корзину, ринулись к фаэтону:
— Возьми, комиссар, вот полная корзина!
Апостолов кинул длинную, неразрезанную ленту керенок цветочницам и, передав корзину с розами Соньке Подгаевской, помог ей сойти с фаэтона.
Неся в одной руке сумочку из серебряных цепочек, а в другой корзину, Сонька гордо шествовала сквозь толпу, изумленно глазевшую на нее. Семеня ногами в желтых крагах и сунув руку в карман широчайших красных галифе, окантованных позолоченными лентами, Апостолов картинно придерживал Соньку за локоть. Какой-то вихрастый матросик, поглядев вслед, весело воскликнул:
— Ой, мамаша, я пропала, меня целует кто попало!
Не успела Глаша унять чувство стыда, вызванного этой нелепой сценой, как у цирка остановилось разом пять фаэтонов. Из первого экипажа выскочил и ринулся к кассе Макс Шнейдер.
— Даешь пять цирковых лож для пяти проституток! — Он растолкал публику, стоявшую за билетами.
— Почти каждый вечер здесь можно наблюдать нечто подобное, — сказал Шемякин, подойдя к Глаше с билетами, которые держал в руке, висевшей на черной ленте. — Не понимаю, почему «чрезвычайные комиссары» облюбовали для демонстрации своих забав именно цирк? Не потому ли, что здесь никогда нет недостатка в зрителях? Впрочем, эти типы еще любят гонять вскачь извозчиков по городу. «Ну-ка, от памятника к памятнику — ветром! — приказывает кто-нибудь из них. — Пшел!» И, развалясь на сиденье, тычет дулом револьвера в спину извозчика. А другой орет: «На тыщу и гони карьером в Чистяковскую рощу и обратно, в городской сад!» Кураж таких молодчиков весьма вреден.
— Ладно, пошли в цирк! — сказала Глаша.
Больше года она не была в цирке. За этот срок произошло то, что перевернуло все основы русской жизни. Все изменилось, и в цирк пришел новый зритель — рабочие, красноармейцы, матросы. Нигде — ни в ложах, ни в ярусах партера — не было прежних шляпок. Но поразило, что новая публика встречала и провожала дружными аплодисментами артистов в цилиндрах, во фраках, смокингах, лакированных туфлях, в бальных платьях, расшитых золотыми блестками, в розовых трико, в белых балетных пачках. Хорошенькие наездницы, гарцуя на холеных конях, как прежде, посылали воздушные поцелуи в публику. Униформисты в малиновых костюмах, украшенных зелеными галунами, проворно убирали и расстилали ковер, устанавливали и разбирали деревянные и металлические конструкции, гимнастические снаряды, а рыжий клоун Донати, путаясь между ними, картаво кричал в оркестр:
— Еще полпорции камаринского!
Акробаты, эквилибристы, жонглеры-эксцентрики, воздушные гимнасты так же, как и прежде, ловко проделывали свои трюки. А их с нарочитой неловкостью имитировал все тот же Донати, неутомимый любимец публики с оранжево-огненными волосами, мучным лицом и красным носом картошкой. Иногда он со всего размаха шлепался на ковер и, тут же вскочив на ноги, грозил палкой публике.